Агрессия

Читать
Отзывы

14. НАДЕЮСЬ И ВЕРЮ

Страница - 2 из 2


8. АНОНИМНАЯ СТАЯ

Осилить массу можно только массой
Гете

Первая из трех форм сообщества, которые мы хотим сравнить с единением,
построенном на личной дружбе и любви, -- пожалуй, в качестве древнего и
мрачного фона, -- это так называемая анонимная стая. Это самая частая и,
несомненно, самая примитивная форма сообщества, которая обнаруживается уже у
многих беспозвоночных, например у каракатиц и у насекомых. Однако это вовсе
не значит, что она не встречается у высших животных; даже люди при
определенных, подлинно страшных обстоятельствах могут впасть в состояние
анонимной стаи, "отступить в нее", как бывает при панике.
Термином "стая" мы обозначаем не любые случайные скопления отдельных
существ одного и того же вида, которые возникают, скажем, когда множество
мух или коршунов собираются на падали, либо когда на каком-нибудь особенно
благоприятном участке приливной зоны образуются сплошные скопления улиток
или актиний. Понятие стаи определятся тем, что отдельные особи некоторого
вида реагируют друг на друга сближением, а значит, их удерживают вместе
какие-то поведенческие акты, которые одно или несколько отдельных существ
вызывают у других таких же. Поэтому для стаи характерно, что множество
существ, тесно сомкнувшись, движутся в одном направлении.
Сплоченность анонимной стаи вызывает ряд вопросов физиологии поведения.
Они касаются не только функционирования органов чувств и нервной системы,
создающих взаимопритяжение, "позитивный таксис", но -- прежде всего -- и
высокой избирательности этих реакций.
Когда стадное существо любой ценой стремится быть в непосредственной
близости ко множеству себе подобных и лишь в исключительных, крайних случаях
удовлетворяется в качестве эрзац-объектов животными другого вида -- это
требует объяснения. Такое стремление может быть врожденным, как, например, у
многих уток, которые избирательно реагируют на цвет оперения своего вида и
летят следом; оно может зависеть и от индивидуального обучения.
Мы не сможем ответить на многие "Почему? ", возникающие в связи с
объединением анонимной стаи, до тех пор, пока не решим проблему "Зачем? ", в
том смысле, в каком рассматривали ее в начале книги. При постановке этого
вопроса мы сталкиваемся с парадоксом: так легко оказалось найти вполне
убедительный ответ на бессмысленный с виду вопрос, для чего может быть
полезна "вредная" агрессия, о значении которой для сохранения вида мы знаем
уже из 3-й главы; но, странным образом, очень трудно сказать, для чего нужно
объединение в громадные анонимные стаи, какие бывают у рыб, птиц и многих
млекопитающих. Мы слишком привыкли видеть эти сообщества; а поскольку мы
сами тоже социальные существа -- нам слишком легко представить себе, что
одинокая сельдь, одинокий скворец или бизон не могут чувствовать себя
благополучно. Поэтому вопрос "Зачем?" просто не приходит в голову. Однако
правомочность такого вопроса тотчас становится ясной, едва мы присмотримся к
очевидным недостаткам крупных стай: большому количеству животных трудно
найти корм, спрятаться невозможно (а эту возможность естественный отбор в
других случаях оценивает очень высоко), возрастает подверженность паразитам,
и т.д., и т.п.
Легко предположить, что одна сельдь, плывущая в океане сама по себе,
или один вьюрок, самостоятельно улетающий по осени в свои скитания, или один
лемминг, пытающийся в одиночку найти угодья побогаче при угрозе голода, --
они имели бы лучшие шансы на выживание. Плотные стаи, в которых держатся эти
животные, просто-таки провоцируют их эксплуатацию "хищниками одного удара",
вплоть до "Германского акционерного общества рыболовства в Северном море".
Мы знаем, что инстинкт, собирающий животных, обладает огромной силой, и что
притягивающее действие, которое оказывает стая на отдельных животных и
небольшие их группы, возрастает с размером стаи, причем вероятно даже в
геометрической прогрессии. В результате у многих животных, как например у
вьюрков, может возникнуть смертельный порочный круг. Если под влиянием
случайных внешних обстоятельств -- например, чрезвычайно обильный урожай
буковых орешков в определенном районе, -- зимнее скопление этих птиц
значительно, на порядок, превысит обычную величину, то их лавина перерастает
экологически допустимые пределы, и птицы массами гибнут от голода. Я имел
возможность наблюдать такое гигантское скопление зимой 1951 года близ
Турензее в Швейцарии. Под деревьями, на которых спали птицы, каждый день
лежало много-много трупиков; несколько выборочных проб с помощью вскрытия
однозначно указали на голодную смерть.
Я полагаю, будет вполне естественно, если из явных и крупных
недостатков, присущих жизни в больших стаях, мы извлечем тот вывод, что в
каком-то другом отношении такая жизнь должна иметь какие-то преимущества,
которые не только спорят с этими недостатками, но и превышают их --
настолько, что селекционное давление выпестовало сложные поведенческие
механизмы образования стаи.
Если стадные животные хотя бы в малейшей степени вооружены -- как,
скажем, галки, мелкие жвачные или маленькие обезьяны, -- то легко понять,
что для них единство -- это сила. Отражение хищника или защита схваченного
им члена стаи даже не обязательно должны быть успешными, чтобы иметь
видосохраняющую ценность. Если социальная защитная реакция галок и не
приводит к спасению галки, попавшей в когти ястреба, а лишь докучает ястребу
настолько, что он начинает охотиться на галок чуть-чуть менее охотно, чем,
скажем, на сорок, -- этого уже достаточно, чтобы защита товарища приобрела
весьма существенную роль. То же относится к "запугиванию", с которым
преследует хищника самец косули, или к яростным воплям, с какими преследуют
тигра или леопарда многие обезьянки, прыгая по кронам деревьев на безопасной
высоте и стараясь подействовать тому на нервы.
Из таких же начал путем вполне понятных постепенных переходов развились
тяжеловооруженные боевые порядки буйволов, павианов и других мирных героев,
перед оборонной мощью которых пасуют и самые страшные хищники.
Но какие преимущества приносит тесная сплоченность стаи безоружным --
сельди и прочей косяковой рыбешке, мелким птахам, полчищами совершающим свои
перелеты, и многим-многим другим? У меня есть только один предположительный
ответ, и я высказываю его с сомнением, так как мне самому трудно поверить,
что одна-единственная, маленькая, но широко распространенная слабость
хищников имеет столь далеко идущие последствия в поведении животных,
служащих им добычей. Эта слабость состоит в том, что очень многие, а может
быть даже и все хищники, охотящиеся на одиночную жертву, неспособны
сконцентрироваться на одной цели, если в то же время множество других,
равноценных, мельтешат в их поле зрения. Попробуйте сами вытащить одну птицу
из клетки, в которой их много. Даже если вам вовсе не нужна какая-то
определенная птица, а просто нужно освободить клетку, вы с изумлением
обнаружите, что необходимо твердо сконцентрироваться именно на какой-то
определенной, чтобы вообще поймать хоть одну. Кроме того, вы поймете,
насколько трудно сохранять эту нацеленность на определенный объект и не
позволить себе отвлекаться на другие, которые кажутся более доступными.
Другую птицу, которая вроде бы лезет под руку, почти никогда схватить не
удается, потому что вы не следили за ее движениями в предыдущие секунды и не
можете предвидеть, что она сделает в следующий момент. И еще -- как это ни
поразительно -- вы часто будете хватать по промежуточному направлению, между
двумя одинаково привлекательными.
Очевидно, как раз тоже самое происходит и с хищниками, когда им
одновременно предлагается множество целей. На золотых рыбках
экспериментально установлено, что они, парадоксальным образом, хватают
меньшее количество водяных блох, если их предлагается слишком много сразу.
Точно так же ведут себя ракеты с радарным наведением на самолет: они
пролетают по равнодействующей между двумя целями, если те расположены близко
друг к другу и симметрично по отношению к первоначальной траектории. Хищная
рыба, как и ракета, лишена способности проигнорировать одну цель, чтобы
сконцентрироваться на другой. Так что причина, по которой сельди стягиваются
в плотный косяк, вполне вероятно, та же, что и у реактивных истребителей,
которые мы видим в небе летящими плотно сомкнутым строем, что отнюдь не
безопасно даже при самом высоком классе пилотов.
Человеку, не вникавшему в эти проблемы, такое объяснение может
показаться притянутым за уши, однако за его правильность говорят весьма
веские аргументы. Насколько я знаю, не существует ни одного единственного
вида, живущего в тесном стайном объединении, у которого отдельные животные в
стае, будучи взволнованны -- например, заподозрив присутствие хищного врага,
-- не стремились бы стянуться плотнее. Как раз у самых маленьких и самых
беззащитных животных это заметно наиболее отчетливо, так что у многих рыб
это делают только мальки, а взрослые -- уже нет. Некоторые рыбы в случае
опасности собираются в такую плотную массу, что она выглядит как одна
громадная рыбина; а поскольку многие довольно глупые хищники, например
барракуда, очень боятся подавиться, напав на слишком крупную добычу, -- это
может играть своеобразную защитную роль.
Еще один очень сильный довод в пользу правильности моего объяснения
вытекает из того, что, очевидно, ни один крупный профессиональный хищник не
нападает на жертву внутри плотного стада. Не только крупные млекопитающие
хищники, как лев и тигр, задумываются об обороноспособности их добычи,
прежде чем прыгнуть на буйвола в стаде. Мелкие хищники, охотящиеся на
беззащитную дичь, тоже почти всегда стараются отбить от стаи кого-то одного,
прежде чем соберутся всерьез на него напасть. Сапсан и чеглок имеют даже
специальный охотничий прием, который служит исключительно этой цели и
никакой другой. В. Бээбе наблюдал то же самое у рыб в открытом море. Он
видел, как крупная макрель следует за косяком мальков рыбы-ежа и терпеливо
ждет, пока какая-нибудь-одна рыбка не отделится наконец от плотного строя,
чтобы самой схватить какую-то мелкую добычу.
Такая попытка неизменно заканчивалась гибелью маленькой рыбки в желудке
большой.
Перелетные стаи скворцов, очевидно, используют затруднения хищника с
выбором цели для того, чтобы специальной воспитательной мерой внушать ему
дополнительное отвращение к охоте на скворцов. Если стая этих птиц замечает
в воздухе ястреба-перепелятника или чеглока, то она стягивается настолько
плотно, что кажется -- птицы уже не в состоянии работать крыльями. Однако
таким строем скворцы не уходят от хищника, а спешат ему навстречу и в конце
концов обтекают его со всех сторон, как амеба обтекает питательную частицу,
пропуская ее внутрь себя в маленьком пустом объеме, в "вакуоли". Некоторые
наблюдатели предполагали, что в результате такого маневра у хищной птицы
забирается воздух из-под крыльев, так что она не может не только нападать,
но и вообще летать. Это, конечно, бессмыслица; но такое переживание
наверняка бывает для хищника достаточно мучительным, чтобы оказать
упомянутое воспитательное воздействие; так что это поведение имеет
видосохраняющую ценность.
Многие социологи полагают, что изначальной формой социального
объединения является семья, а уже из нее в процессе эволюции развились все
разнообразные формы сообществ, какие мы встречаем у высших животных. Это
может быть верно для общественных насекомых, а возможно, и для некоторых
млекопитающих, включая приматов и человека, но такое утверждение нельзя
обобщать.
Самая первая форма "сообщества" -- в самом широком смысле слова -- это
анонимное скопление, типичный пример которого нам дают рыбы в мировом
океане. Внутри такого скопления нет ничего похожего на структуру; никаких
вожаков и никаких ведомых -- лишь громадная масса одинаковых элементов.
Несомненно, они взаимно влияют друг на друга; несомненно, существуют
какие-то простейшие формы "взаимопонимания" между особями, составляющими эти
скопления. Когда кто-то из них замечает опасность и спасается бегством, --
все остальные, кто может заметить его страх, заражаются этим настроением.
Насколько широко распространится такая паника в крупном косяке,
окажется ли она в состоянии побудить весь косяк к повороту и бегству -- это
сугубо количественный вопрос; ответ здесь зависит от того, сколько особей
испугались и насколько интенсивно они удирали. Так же можег среагировать
весь косяк и на привлекающий стимул, вызывающий "позитивный таксис", даже в
том случае, если его заметила лишь одна особь. Ее решительное движение
наверняка увлечет в том же направлении и других рыб, и снова лишь вопрос
количества, позволит ли себя увлечь весь косяк.
Чисто количественное, в определенном смысле очень демократическое
проявление такой "передачи настроений" состоит в том, что решение дается
косяку тем труднее, чем больше в нем рыб и чем сильнее у них стадный
инстинкт. Рыба, которая по какой-то причине поплыла в определенном
направлении, вскоре волей-неволей выплывает из косяка и попадает при этом
под влияние всех стимулов, побуждающих ее вернуться. Чем больше рыб
выплывает в одном и том же направлении, -- какие бы внешние стимулы ни
побуждали каждую из них, -- тем скорее они увлекут весь косяк; чем больше
косяк -- а вместе с тем и его обратное влияние, -- тем меньшее расстояние
проплывают его предприимчивые представители, прежде чем повернут обратно,
словно притянутые магнитом. Поэтому большая стая мелких и плотно сбившихся
рыбок являет жалкий образец нерешительности. То и дело предприимчивые рыбки
образуют маленькие группы, которые вытягиваются из стаи, как ложноножка у
амебы.
Чем длиннее становятся эти псевдоподии, тем они делаются тоньше, и тем
сильнее, очевидно, становится напряжение вдоль них; как правило, этот поиск
заканчивается стремительным бегством в глубь стаи. Когда видишь это --
поневоле начинаешь нервничать, сомневаться в демократии и находить
достоинства в политике правых.
Что такие сомнения мало оправданны -- доказывает простой, но очень
важный для социологии опыт, который провел однажды на речных гольянах Эрих
фон Хольст. Он удалил одной-единственной рыбе этого вида передний мозг,
отвечающий -- по крайней мере у этих рыб -- за все реакции стайного
объединения. Гольян без переднего мозга выглядит, ест и плавает, как
нормальный; единственный отличающий его поведенческий признак состоит в том,
что ему безразлично, если никто из товарищей не следует за ним, когда он
выплывает из стаи. Таким образом, у него отсутствует нерешительная "оглядка"
нормальной рыбы, которая, даже если очень интенсивно плывет в каком-либо
направлении, уже с самых первых движений обращает внимание на товарищей по
стае: плывут ли за ней и сколько их, плывущих следом. Гольяну без переднего
мозга это было совершенно безразлично; если он видел корм или по какой-то
другой причине хотел кудато, он решительно плыл туда -- и, представьте себе,
вся стая плыла следом. Искалеченное животное как раз изза своего дефекта
стало несомненным лидером.
Внутривидовая агрессия, разделяющая и отдаляющая сородичей, по своему
действию противоположна стадному инстинкту, так что -- само собой разумеется
-- сильная агрессивность и тесное объединение несовместимы. Однако не столь
крайние проявления обоих механизмов поведения отнюдь не исключают друг
друга. И у многих видов, образующих большие скопления, отдельные особи
никогда не переступают определенного предела: между каждыми двумя животными
всегда сохраняется какое-то постоянное пространство. Хорошим примером тому
служат скворцы, которые рассаживаются на телеграфном проводе с правильными
промежутками, словно жемчужины в ожерелье. Дистанция между каждыми двумя
скворцами в точности соответствует их возможности достать друг друга клювом.
Непосредственно после приземления скворцы размещаются случайным образом; но
те, которые оказались слишком близко друг к другу, тотчас затевают драку, и
она продолжается до тех пор, пока повсюду не установится "предписанный"
интервал, очень удачно обозначенный Хедигером как индивидуальная дистанция.
Пространство, радиус которого определен индивидуальной дистанцией, можно
рассматривать как своего рода крошечную транспортабельную территорию, потому
что поведенческие механизмы, обеспечивающие поддержание этого пространства,
в принципе ничем не отличаются от описанных выше, определяющих границы
соседних владений. Бывают и настоящие территории -- например, у олушей,
гнездящихся колониями, -- которые возникают в точности так же, как
распределяются сидячие места у скворцов: крошечное владение пары олушей
имеет как раз такие размеры, что две соседние птицы, находясь каждая в
центре своего "участка" (т.е. сидя на гнезде), только-только не достают друг
друга кончиком клюва, когда обе вытянут шеи, как только могут.
Итак, стайное объединение и внутривидовая агрессия не совсем исключают
друг друга, но мы упомянули об этом лишь для полноты общей картины.
Вообще же для стайных животных типично отсутствие какой бы то ни было
агрессивности, а вместе с тем и отсутствие индивидуальной дистанции.
Сельдевые и карповые косяковые рыбы не только при беспокойстве, но и в покое
держатся так плотно, что касаются друг друга; и у многих рыб, которые во
время нереста становятся территориальными и крайне агрессивными, всякая
агрессивность совершенно исчезает, как только эти животные, позаботившись о
продолжении рода, снова собираются в стаи, как многие цихлиды, колюшка и
другие. В большинстве случаев неагрессивное косяковое состояние рыб внешне
проявляется в их особой окраске. У очень многих видов птиц тоже господствует
обычай -- на время, не связанное с заботой о потомстве, вновь собираться в
большие анонимные стаи, как это бывает у аистов и цапель, у ласточек и очень
многих других певчих птиц, у которых супруги осенью и зимой не сохраняют
никаких связей.
Лишь у немногих видов птиц и в больших перелетных стаях супружеские
пары -- или, точнее, родители и дети -- держатся вместе, как у лебедей,
диких гусей и журавлей. Понятно, что громадное количество птиц и теснота в
большинстве крупных птичьих стай затрудняют сохранение связей между
отдельными особями, но большинство этих животных и не придает этому никакого
значения. В том-то и дело, что форма такого объединения совершенно анонимна;
каждому отдельному существу общество каждого сородича так же мило, как и
любого другого. Идея личной дружбы, которая так прекрасно выражена в
народной песне, -- "У меня был друг-товарищ, лучше в мире не сыскать", --
абсолютно неприложима в отношении такого стайного существа: каждый товарищ
так же хорош, как и любой другой; хотя ты не найдешь никого лучше, но и
никого хуже тоже не найдешь, так что нет никакого смысла цепляться за
какого-то определенного члена стаи как за своего друга и товарища.
Связи, соединяющие такую анонимную стаю, имеют совершенно иной
характер, нежели личная дружба, которая придает прочность и стабильность
нашему собственному сообществу. Однако можно было бы предположить, что
личная дружба и любовь вполне могли бы развиться в недрах такого мирного
объединения; эта мысль кажется особенно заманчивой, поскольку анонимная
стая, безусловно, появилась в процессе эволюции гораздо раньше личных
связей. Поэтому, чтобы избежать недоразумений, я хочу сразу предупредить о
том, что анонимное стаеобразование и личная дружба исключают друг друга,
потому что последняя -- как это ни странно -- всегда связана с агрессивным
поведением. Мы не знаем ни одного живого существа, которое способно на
личную дружбу и при этом лишено агрессивности. Особенно впечатляющей
является эта связь у тех животных, которые становятся агрессивными лишь на
период размножения, а в остальное время утрачивают агрессивность и образуют
анонимные стаи.
Если у таких существ вообще возникают личные узы -- эти узы теряются
вместе с утратой агрессивности. Именно поэтому распадаются супружеские пары
у аистов, зябликов, цихлид и прочих, когда громадные анонимные стаи
собираются для осенних странствий.

9. СООБЩЕСТВО БЕЗ ЛЮБВИ

И в сердце вечный хлад
Гете

В конце предыдущей главы анонимная стая противопоставлена личным узам
лишь для того, чтобы подчеркнуть, что эти два механизма социального
поведения являются в корне взаимоисключающими; это вовсе не значит, что
других механизмов не существует. У животных бывают и такие отношения между
определенными особями, которые связывают их на долгое время, иногда на всю
жизнь, но при этом личные узы не возникают. Как у людей существуют деловые
партнеры, которым прекрасно вместе работается, но и в голову не придет
вместе пойти на прогулку или вообще как-то быть вместе, помимо работы, --
так и у многих видов животных существуют индивидуальные связи, которые
возникают лишь косвенно, через общие интересы партнеров в каком-то общем
"предприятии", или -- лучше сказать -- которые в этом предприятии и
заключаются. По опыту известно, что любителям очеловечивать животных бывает
удивительно и неприятно слышать, что у очень многих птиц, в том числе и у
живущих в пожизненном "браке", самцы и самки совершенно не нуждаются друг в
друге, они в самом буквальном смысле "не обращают внимания" друг на друга,
если только им не приходится совместно заботиться о гнезде и птенцах.
Крайний случай такой связи -- индивидуальной, но не основанной на
индивидуальном узнавании и на любви партнеров -- представляет то, что
Хейнрот назвал "местным супружеством". Например, у зеленых ящериц самцы и
самки занимают участки независимо друг от друга, и каждое животное обороняет
свой участок исключительно от представителей своего пола. Самец ничего не
предпринимает в ответ на вторжение самки; он и не может ничего предпринять,
поскольку торможение, о котором мы говорили, не позволяет ему напасть на
самку. В свою очередь, самка тоже не может напасть на самца, даже если тот
молод и значительно уступает ей в размерах и в силе, поскольку ее удерживает
глубокое врожденное почтение к регалиям мужественности, как было описано
ранее. Поэтому самцы и самки устанавливают границы своих владений так же
независимо, как это делают животные двух разных видов, которым совершенно не
нужны внутривидовые дистанции между ними. Однако они принадлежат все же к
одному виду и потому проявляют одинаковые "вкусы", когда им приходится
занимать какую-то норку или подыскивать место для ее устройства. Но в
пределах хорошо оборудованного вольера площадью более 40 квадратных метров
-- и даже в естественных условиях -- ящерицы имеют в своем распоряжении
далеко не беспредельное количество привлекательных возможностей устроиться
(пустот между камнями, земляных нор и т.п.). И потому -- иначе попросту и
быть не может -- самец и самка, которых ничто друг от друга не отталкивает,
поселяются в одной и той же квартире. Но кроме того, очень редко два
возможных жилища оказываются в точности равноценными и одинаково
привлекательными, так что мы совсем не удивились, когда в нашем вольере в
самой удобной, обращенной к югу норке тотчас же обосновались самый сильный
самец и самая сильная самка из всей нашей колонии ящериц. Животные, которые
подобным образом оказываются в постоянном контакте, естественно, чаще
спариваются друг с другом, чем с чужими партнерами, случайно попавшими в
границы их владений; но это вовсе не значит, что здесь проявляется их
индивидуальное предпочтение к совладельцу жилища. Когда одного из "локальных
супругов" ради эксперимента удаляли, то вскоре среди ящериц вольера
"проходил слух", что заманчивое имение самца -- или соответственно самки --
не занято.
Это вело к новым яростным схваткам предендентов, и -- что можно было
предвидеть -- как правило, уже на другой день следующие по силе самец или
самка добывали себе это жилище вместе с половым партнером.
Поразительно, но почти так же, как только что описанные ящерицы, ведут
себя наши домашние аисты. Кто не слышал ужасно красивых историй, которые
рассказывают повсюду, где гнездятся аисты и бытуют охотничьи рассказы?! Они
всегда принимаются всерьез, и время от времени то в одной, то в другой
газете появляется отчет о том, как аисты перед отлетом в Африку вершили
суровый суд: карались все преступления аистов, входящих в стаю; и прежде
всего все аистихи, запятнавшие себя супружеской изменой, были приговорены к
смерти и безжалостно казнены. В действительности для аиста его супруга
значит не так уж много; даже нет абсолютно никакой уверенности, что он
вообще узнал бы ее, встретив вдали от их общего гнезда. Пара аистов вовсе не
связана той волшебной резиновой лентой, которая у гусей, журавлей, воронов
или галок явно притягивает супругов тем сильнее, чем дальше друг от друга
они находятся. Аист-самец и его дама почти никогда не летают вместе, на
одинаковом расстоянии друг от друга, как это делают пары упомянутых и многих
других видов, и в большой перелет они отправляются в совершенно разное
время. Аист-самец всегда прилетает весной на родину гораздо раньше своей
супруги -- точнее, раньше самки из того же гнезда. Эрнст Шюц, будучи
руководителем Росситенской орнитологической станции, сделал очень
многозначительное наблюдение на аистах, гнездившихся у него на крыше.
Заключалось оно в следующем. В тот год самец вернулся рано, и едва прошло
два дня его пребывания дома -- появилась чужая самка. Самец, стоя на гнезде,
приветствовал чужую даму хлопаньем клюва, она тотчас опустилась к нему на
гнездо и так же приветствовала в ответ. Самец без колебаний впустил ее и
обращался с нею точь-в-точь, до мелочей, так, как всегда обращаются самцы со
своими долгожданными, вернувшимися супругами. Профессор Шюц говорил мне, он
бы поклялся, что появившаяся птица и была долгожданной, родной супругой,
если бы его не вразумило кольцо -- вернее, его отсутствие -- на ноге новой
самки.
Они вдвоем уже вовсю были заняты ремонтом гнезда, когда вдруг явилась
старая самка. Между аистихами началась борьба за гнездо, -- "не на жизнь, а
на смерть", -- а самец следил за ними безо всякого интереса и даже не
подумал принять чью-либо сторону. В конце концов новая самка улетела,
побежденная "законной" супругой, а самец после смены жен продолжил свои
занятия по устройству гнезда с того самого места, где его прервал поединок
соперниц. Он не проявил никаких признаков того, что вообще заметил эту
двойную замену одной супруги на другую. Как это не похоже на легенду о суде!
Если бы аист застал свою супругу на месте преступления с соседом на
ближайшей крыше -- он, по всей вероятности, просто не смог бы ее узнать.
Точно так же, как у аистов, обстоит дело и у кваквы, но отнюдь не у
всех цапель вообще. Отто Кених доказал, что среди них есть много видов, у
которых супруги, без всяких сомнений, узнают друг друга персонально и даже
вдали от гнезда держатся до какой-то степени вместе. Квакву я знаю
достаточно хорошо. В течение многих лет я наблюдал за искусственно
организованной колонией свободных птиц этого вида, так что видел вблизи и до
мельчайших подробностей, как у них образуются пары, как они строят гнезда,
как высиживают и выращивают птенцов. Когда супруги, составляющие пару,
встречались на нейтральной территории, т.е. на некотором расстоянии от их
общего гнездового участка, -- ловили они рыбу в пруду или кормились на лугу,
расположенном примерно в 100 метрах от дерева-гнездовья, -- не было никаких,
абсолютно никаких признаков того, что птицы знают друг друга. Они так же
яростно отгоняли друг друга от хорошего рыбного места, так же яростно
дрались из-за разбросанного мною корма, как любые кваквы, между которыми нет
никаких отношений. Они никогда не летали вместе. Объединение птиц в более
или менее крупную стаю, когда в густых вечерних сумерках кваквы улетали
рыбачить на Дунай, носило характер типично анонимного сообщества. Так же
анонимна и организация их гнездовья, которое коренным образом отличается от
строго замкнутого круга друзей в колонии галок. Каждая кваква, готовая
весной к продолжению рода, устраивает свое гнездо хоть не слишком близко, но
возле гнезда другой. Создается впечатление, что птице нужна "здоровая
злость" по отношению к враждебному соседу, что без этого ей было бы труднее
выполнять родительский долг. Наименьшие размеры гнездового участка
определяются тем, как далеко достают клювы ближайших соседей при вытянутых
шеях, т.е. точно так же, как у олушей или как при размещении скворцов на
проводе. Таким образом, центры двух гнезд никогда не могут располагаться
ближе, чем на расстоянии двойной досягаемости. У цапель шеи длинные, так что
дистанция получается вполне приличной.
Знают ли соседи друг друга -- этого я с уверенностью сказать не могу.
Однако я никогда не замечал, чтобы какая-нибудь кваква привыкла к
приближению определенного сородича, которому приходилось проходить мимо, по
дороге к своему собственному гнезду. Казалось бы, после сотни повторений
одного и того же события эта глупая скотина должна наконец сообразить, что
ее сосед -- испуганный, с прижатыми перьями, выражающими что угодно, но уж
никак не воинственные намерения, -- хочет только "проскочить поскорее". Но
кваква никогда не научается понимать, что у соседа есть свое гнездо и потому
он совершенно не опасен. Не понимает -- и не делает никакой разницы между
этим соседом и совершенно чужим пришельцем, замыслившим завоевание участка.
Даже наблюдатель, не слишком склонный очеловечивать поведение животных,
часто не может удержаться от злости на беспрерывные резкие вопли и яростный
стук клювов, которые то и дело раздаются в колонии кваквы, в любой час дня и
ночи, круглые сутки. Казалось бы, можно легко обойтись без этой ненужной
траты энергии, поскольку кваквы в принципе могут узнавать друг друга
индивидуально. Совсем маленькие птенцы одного выводка еще в гнезде знают
друг друга, совершенно безошибочно и прямо-таки яростно нападают на
подсаженного к ним чужого птенца, даже если он в точности того же возраста.
Вылетев из гнезда, они тоже довольно долго держатся вместе, ищут друг у
друга защиты и в случае нападения обороняются плотной фалангой. Тем более
странно, что взрослая птица, сидящая на гнезде, никогда не ведет себя так,
"как если бы она знала", что ее соседка -- сама вполне обеспеченная
домовладелица, у которой наверняка нет никаких завоевательских намерений.
Можно спросить, почему же все-таки кваква до сих пор не "додумалась до
открытия", лежащего на самой поверхности, и не использовала своей
способности узнавать сородичей для избирательного привыкания к соседям,
избавив себя тем самым от невероятного количества волнений и энергетических
затрат? Ответить на этот вопрос трудно, но по-видимому он и поставлен
неверно. В природе существует не только целесообразное для сохранения видов,
но и все не настолько нецелесообразное, чтобы повредить существованию вида.
Чему не научилась кваква, -- привыкать к соседу, о котором известно,
что он не замышляет нападения, и за счет этого избегать ненужных проявлений
агрессии, -- в том значительно преуспела одна из рыб: одна из уже известной
нам своими рыбьими рекордами группы цихлид. В североафриканском оазисе Гафза
живет маленький хаплохромис, о социальном поведении которого мы узнали
благодаря основательнейшим наблюдениям Росла Киршхофера в естественных
условиях. Самцы строят там тесную колонию "гнезд", лучше сказать -- ямок для
икры.
Самки лишь выметывают икру в эти гнезда, а затем -- как только самцы ее
оплодотворят -- забирают ее в рот и уплывают на другое место, на богатое
растительностью мелководье возле берега, где они будут выращивать молодь.
Крошечный участок каждого из самцов бывает почти целиком занят икряной
ямкой, которую рыбка выгрызает ртом и выметает хвостовым плавником. Каждый
самец каждую плывущую мимо самку старается приманить к своей ямке
определенными Ритуализованными действиями ухаживания и так называемым
указывающим плаванием. За этой деятельностью они проводят большую часть
года; не исключено даже, что они постоянно пребывают на нерестилище. Нет и
никаких оснований предполагать, что они часто меняют свои участки. Таким
образом, каждый имеет достаточно времени, чтобы основательно познакомиться
со своими соседями; а уже давно установлено, что цихлиды вполне способны на
это. Доктор Киршхофер не испугался чудовищной работы -- выловить всех самцов
такой колонии и индивидуально обозначить каждого из них. И тогда оказалось,
что каждый самец, на самом деле, совершенно точно знает хозяев соседних
участков и мирно сносит их присутствие рядом с собою, но тотчас же яростно
нападает на каждого чужака, стоит лишь тому направиться, даже издали, в
сторону его икряной ямки.
Такая готовность к миру у самцов хаплохромисов из Гафзы, основанная на
индивидуальном узнавании сородичей, еще не является той дружеской
связью,
которой мы будем заниматься в 11-й главе. Ведь у этих рыб еще
отсутствует пространственное притяжение между отдельными животными,
персонально знающимим друг друга, котороеприводит к их постоянному
совместному пребыванию; а именно оно и является объективным признаком
дружбы. Однако в силовом поле, в котором взаимное отталкивание постоянно.
Всякое уменьшение отталкивания между двумя объектами имеет такие
последствия. которые невозможно отличить от последствий притяжения Иеще в
одном "Пакт ненападения" соседей у самцов-хаплохромисов похож на настоящую
дружбу: как ослабление агрессивного отталкивания, так и усиление
дружественного притяжения зависят от степени знакомства соответствующуих
существ. Избирательное привыкание ко всем стимулам,
исходящим от персонально знакомого сородича, очевидно, являеися
предпосылкой возникновения любых личных связей и , пожалуй, их
предвестником в эволюционном развитии социального поведения. Простое
знакомство с сородичем затормаживает агрессивность и у человека (конечно,
лишь в общем и при прочих равных); что лучше всего
наблюдается в железнодорожном вагоне. Кстати, это наилучшее место и
для изучения отталкивающего действия внутривидовой агрессии и ее
функции в разграничении пространства. Все способы поведения, какие
служат в этой ситуации отталкиванию территориальных конкурентов и
пришельцев -- пальто и сумки на соседних свободных местах, вытянутые ноги,
симуляция отвратительного храпа и т.д. и т.д., -- все это бывает обращено
исключительно против совершенно незнакомых людей и мгновенно пропадает, едва
вновь появившийся окажется хоть в малейшей мере "своим".

10.КРЫСЫ
Где дьявол праздник свой справляет,
Он ярость партий распаляет --
И ужас потрясает мир.
Гете

Существует тип социальной организации, характеризующийся такой формой
агрессии, с которой мы еще не встречались, а именно -- коллективной борьбой
одного сообщества против другого. Я постараюсь
показать, что нарушения именно этой, социальной формы внутривидовой
агрессии в самую первую очередь играют роль "Зла", в собственном смысле
этого слова. Именно поэтому социальная организация такого рода представляет
собой модель, на которой наглядно проявляются некоторые из опасностей,
угрожающих нам самим. В своем поведении с членами собственного сообщества
животные, о которых пойдет речь, являются истинным образцом всех социальных
добродетелей. Но они превращаются в настоящих извергов, когда им приходится
иметь дело с членом любого другого сообщества, кроме своего. Сообщества
такого типа всегда слишком многочисленны для того, чтобы каждое животное
могло персонально знать всех остальных; принадлежность
к определенной группе узнается по определенному запаху, свойствен ному
всем ее членам.
Про общественных насекомых с давних пор известно, что их сообщества,
зачастую насчитывающие до нескольких миллионов членов, по сути дела являются
семьями, поскольку состоят из потомков одной-единственной самки или одной
пары, основавшей колонию. Давно известно и то, что у пчел, термитов и
муравьев члены такой гигантской семьи узнают друг друга по характерному
запаху улья -- или соответственно муравейника -- и что неизбежно
смертоубийство,если, скажем, член чужой колонии по ошибке забредет не в свое
гнездо или если экспериментатор-человек поставит бесчеловечный опыт,
перемешав две колонии.
Насколько я знаю, только с 1950-го года стало известно, что у
млекопитающих -- а именно у грызунов -- тоже существуют гигантские семьи,
которые ведут себя точно так же . Это важное открытие сделали почти
одновременно и совершенно независимо друг от друга Ф.Штайнигер и и
Эйбл-Эйбесфельдт; один на серых крысах, а другой на домовых мышах.
Эйбл, который в то время еще работал на биологической станции
Вильхельминенберг у Отто Кенига, следовал здравому принципу жить в
максимально близком контакте с изучаемыми животными; мышей, бегавших по его
бараку, он не только не преследовал, но регулярно подкармливал и вел себя
так спокойно и осторожно, что в конце концов совершенно приручил их и мог
без помех наблюдать за ними в непосредственной близости. Однажды случилось
так, что раскрылась большая клетка, в которой Эйбл держал целую партию
крупных темных лабораторных мышей, довольно близких к диким. Как только эти
животные отважились выбраться из клетки и забегали по комнате -- местные
дикие мыши тотчас напали на них, прямо-таки с беспримерной яростью, и лишь
после тяжелой борьбы им удалось вернуться под надежную защиту прежней
тюрьмы. Ее они обороняли успешно, хотя дикие домовые мыши пытались ворваться
и туда.
Штайнигер помещал серых крыс, пойманных в разных местах, в большом
вольере, где животным были предоставлены совершенно естественные условия. С
самого начала отдельные животные, казалось, боялись друг друга.
Нападать им не хотелось. Тем не менее иногда доходило до серьезной
грызни, когда животные встречались случайно, особенно если двух из них гнали
вдоль ограждения друг другу навстречу, так что они сталкивались на больших
скоростях. По-настоящему агрессивными они стали только тогда, когда начали
привыкать и делить территории. Одновременно началось и образование пар из
незнакомых друг другу крыс, найденных в разных местах. Если одновременно
возникало несколько пар, то следовавшие за этим схватки могли продолжаться
очень долго; если же одна пара создавалась раньше, то тирания объединенных
сил обоих супругов настоль со подавляла несчастных соседей, что дальнейшее
образование пар было парализовано.
Одиночные крысы явно понижались в ранге, и отныне пара преследовала их
беспрерывно. Даже в загоне площадью 64 квадратных метра такой паре было
достаточно двухтрех недель, чтобы доконать всех остальных обитателей, т.е.
10-15 сильных взрослых крыс.
Оба супруга победоносной пары были одинаково жестоки к побежденным
сородичам, хотя было очевидно, что он предпочитает терзать самцов, а она --
самок. Побежденные крысы почти не защищались, отчаянно пытались убежать и,
доведенные до крайности, бросались туда, ще крысам удается найти спасение
очень редко, -- вверх. Вместо сильных, здоровых животных Штайнигер
неоднократно видел израненных, измученных крыс, которые средь бела дня,
совершенно открыто, сидели высоко на кустах или на деревьях -- явно
заблудшие, чужие на участке. Ранения у них располагались в основном на
задней части спины и на хвосте, где преследователь мог достать убегавшего.
Они редко умирали легкой смертью в результате внезапной глубокой раны или
сильной потери крови. Чаще смерть была результатом сепсиса, особенно от тех
укусов, которые повреждали брюшину. Но больше всего животные погибали от
общего истощения и нервного перенапряжения, которое приводило к истощению
надпочечников.
Особенно действенный и коварный метод умерщвления сородичей Штайнигер
наблюдал у некоторых самок, превратившихся в настоящих профессиональных
убийц. "Они медленно подкрадываются, -- пишет он, -- затем внезапно прыгают
и наносят ничего не подозревающей жертве, которая, например, ест у кормушки,
укус в шею сбоку, чрезвычайно часто задевающий сонную артерию. По большей
части все это длится считаные секунды. Как правило, смертельно укушенное
животное гибнет от внутренних кровоизлияний, которые обнаруживаются под
кожей или в полостях тела".
Наблюдая кровавые трагедии, приводящие в конце концов к тому, что
оставшаяся пара крыс завладевает всем вольером, трудно представить себе то
сообщество, которое скоро, oчень скоро образуется из потомков победоносных
убийц. Миролюбие, даже нежность, которые отличают отношение млекопитающих
матерей к своим детям, у крыс свойственны не только отцам, но и дедушкам, а
также всевозможным дядюшкам, тетушкам, двоюродным бабушкам и т.д. и т.д. --
не знаю, до какой степени родства. Матери приносят все свои выводки в одно и
то же гнездо, и вряд ли можно предположить, что каждая из них заботится
только о собственных детях. Серьезных схваток внутри этой гигантской семьи
не бывает никогда, даже если в ней насчитываются десятки животных. Даже в
волчьих стаях, члены которых так учтивы друг с другом, звери высшего ранга
едят общую добычу первыми. В крысиной стае иерархии не существует. Стая
сплоченно нападает на крупную добычу, и более сильные ее члены вносят
больший вклад в победу. Но затем -- я цитирую Штайнигера дословно -- "именно
меньшие животные ведут себя наиболее свободно; большие добровольно подбирают
объедки меньших. Так же и при размножении: во всех смыслах более резвые
животные, выросшие лишь наполовину или на три четверти, опережают взрослых.
Молодые имеют все права, и даже сильнейший из старых не оспаривает их".
Внутри стаи не бывает серьезной борьбы; в крайнем случае -- мелкие
трения, которые разрешаются ударами передней лапки или наступанием задней,
но укусами никогда. Внутри стаи не существует индивидуальной дистанции;
напротив, крысы -- по Хедигеру -- "контактные животные": они охотно касаются
друг друга. Церемония дружелюбной готовности к контакту состоит в так
называемом подползании, которое особенно часто наблюдается у молодых
животных, в то время как более крупные чаще выражают свою симпатию к меньшим
-- наползанием. Интересно, что излишняя назойливость в таких проявлениях
дружбы является наиболее частым поводом к безобидным ссорам внутри семьи.
Если взрослому зверьку, занятому едой, молодой чересчур надоедает своим под
-- или наползанием, то первый обороняется: бьет второго передней лапкой или
наступает на него задней. Ревность или жадность в еде почти никогда не
бывают причиной подобных действий.
Внутри стаи действует быстрая передача новостей на основе передачи
настроений, а также -- что важнее всего -- сохранение однажды приобретенного
опыта и передача его потомству. Если крысы находят новую, до тех пор не
знакомую им еду, то -- по наблюдениям Штайнигера -- в большинстве случаев
первый зверек, нашедший ее, решает, будет семья ее есть или нет. "Стоит лишь
нескольким животным из стаи наткнуться на приманку и не взять ее -- ни один
из членов стаи к ней больше не подойдет. Если же первые не берут отравленную
приманку, то они метят ее мочой или калом. Хотя поднимать кал наверх должно
быть крайне неудобно, однако на высоко расположенной приманке часто можно
обнаружить помет". Но что самое поразительное -- знание опасности какой-то
определенной приманки передается из поколения в поколение и надолго
переживает ту особь, которая имела какие-то неприятности, связанные с этой
приманкой. Трудность по-настоящему успешной борьбы с серой крысой --
наиболее успешным биологическим противником человека -- состоит прежде всего
в том, что крыса пользуется теми же методами, что и человек: традиционной
передачей опыта и его распространением внутри тесно сплоченного сообщества.
Серьезная грызня между крысами, принадлежащими к одной семье,
происходит лишь в одном-единственном случае, многозначительном и интересном
во многих отношениях, а именно -- когда присутствует чужая крыса,
пробудившая внутривидовую, внутрисемейную агрессивность.
То, что делают крысы, когда на их участок попадает член чужого
крысиного клана -- или подсаживается экспериментатором, -- это одна из самых
впечатляющих, ужасных и отвратительных вещей, какие можно наблюдать у
животных. Чужая крыса может бегать с минуту или даже больше, не подозревая
об ужасной судьбе, которая ее ожидает, и столь же долго местные могут
заниматься своими обычными делами, -- до тех пор, пока наконец чужая не
приблизится к одной из них настолько, что та учует чужую.
Тогда она вздрагивает, как от электрического удара, и в одно мгновение
вся колония оказывается поднятой по тревоге посредством передачи настроения,
которая у серых крыс осуществляется лишь выразительными движениями, а у
черных -- еще и резким, сатанински-пронзительным криком, который
подхватывают все члены стаи, услышавшие его. От возбуждения у них глаза
вылезают из орбит, шерсть встает дыбом, -- и крысы начинают охоту на крысу.
Они приходят в такую ярость, что если две из них натыкаются друг на друга,
то в первый момент обязательно с ожесточением кусаются. "Они сражаются в
течение трех-пяти секунд, -- сообщает Штайнигер, -- затем основательно
обнюхивают друг друга, сильно вытянув шеи, и мирно расходятся. В день травли
чужой крысы все члены стаи относятся друг к другу раздраженно и
недоверчиво". Очевидно, что члены крысиного клана узнают друг друга не
персонально, как, скажем, галки, гуси или обезьяны, а по общему запаху,
точно так же, как пчелы и другие общественные насекомые.
Как и у этих насекомых, можно в эксперименте поставить на члена
крысиной стаи штамп ненавистного чужака, и наоборот -- с помощью специальных
мер придать чужой крысе запах стаи. Когда Эйбл брал животное из крысиной
колонии и пересаживал его в другой вольер, то уже через несколько дней при
возвращении в прежний загон стая встречала его как чужого. Если же вместе с
крысой он брал из загона почву, хворост и т.д. и помещал все это на пустое и
чистое стеклянное основание, так что изолированный зверек получал с собой
приданое из таких вещей, которые позволяли ему сохранить на себе запах стаи,
то такого зверька безоговорочно признавали членом стаи даже после отсутствия
в течение недель.
Поистине душераздирающей была участь одной черной крысы, которую Эйбл
отсадил от стаи первым из описанных способов, а затем вернул в загон в моем
присутствии. Этот зверек очевидно не забыл запах своей стаи, но не знал, что
сам он пахнет по-другому. Поэтому, будучи перенесен в прежнее место, он
чувствовал себя совершенно надежно, он был дома, так что свирепые укусы его
прежних друзей были для него совершенно неожиданны. Даже после нескольких
серьезных ранений он все еще не пугался и не пытался отчаянно бежать, как
это делают действительно чужие крысы после первой же встречи с нападающим
членом местного клана. Спешу успокоить мягкосердечного читателя, сообщив
ему, что в том случае мы не стали дожидаться печального конца, а посадили
подопытного зверька в родной загон под защиту маленькой проволочной клетки и
держали его там до тех пор, пока он не возобновил свой "запах-паспорт" и не
был снова принят в стаю.
Без такого сентиментального вмешательства жребий чужой крысы поистине
ужасен. Самое лучшее, что с ней может произойти, -- ее сразит насмерть шок
безмерного ужаса; С. А. Барнетт наблюдал единичные случаи такого рода. Иначе
же сородичи медленно растерзают ее. Редко можно так отчетливо видеть у
животного отчаяние, панический страх -- и в то же время знание
неотвратимости ужасной смерти, как у такой крысы, готовой к тому, что крысы
ее казнят: она больше не защищается! Невольно напрашивается сравнение такого
поведения с другим -- когда она встречает угрозу со стороны крупного
хищника, загнавшего ее в угол, и у нее не больше шансов спастись от него,
чем от крыс чужой стаи. Однако подавляюще превосходящему врагу она
противопоставляет смертельно-мужественную самозащиту, лучшую из всех оборон,
какие бывают на свете, -- атаку. Кому в лицо когда-нибудь бросалась, с
пронзительным боевым кличем своего вида, загнанная в угол серая крыса -- тот
поймет, что я имею в виду.
Для чего же нужна эта партийная ненависть между стаями крыс? Какая
задача сохранения вида породила такое поведение? Так вот, самое ужасное -- и
для нас, людей, в высшей степени тревожное -- состоит в том, что эти добрые,
старые дарвинистские рассуждения применимы только там, где существует
какая-то внешняя, из окружающих условий исходящая причина, которая и
производит такой выбор. Только в этом случае отбор вызывается
приспособлением. Однако там, где отбор производится соперничеством сородичей
самим по себе, -- там существует, как мы уже знаем, огромная опасность, что
сородичи в слепой конкуренции загонят друг друга в самые темные тупики
эволюции. Ранее мы познакомились с двумя примерами таких ложных путей
развития; это были крылья аргус-фазана и темп работы в западной цивилизации.
Таким образом, вполне вероятно, что партийная ненависть между стаями,
царящая у крыс, -- это на самом деле лишь "изобретение дьявола", совершенно
ненужное виду.
С другой стороны, нельзя исключить и того, что действовали -- и сейчас
действуют -- какие-то еще неизвестные факторы внешнего мира. Но одно мы
можем утверждать наверняка: борьба между стаями не выполняет тех
видосохраняющих функций внутривидовой агрессии, о которых мы уже знаем и о
необходимости которых мы говорили в 3-й главе. Эта борьба не служит ни
пространственному распределению, ни отбору сильнейших защитников семьи, --
ими, как мы видели, редко бывают отцы потомства, -- ни какой-либо другой из
перечисленных в 3-й главе функций. Кроме того, вполне понятно, что
постоянное состояние войны, в котором находятся все соседние семьи крыс,
должно оказывать очень сильное селекционное давление в сторону все
возрастающей боеготовности и что стая, которая хоть самую малость отстанет в
этом от своих соседей, будет очень быстро истреблена. Возможно, что
естественный отбор назначил премию максимально многочисленной семье.
Поскольку ее члены, безусловно, помогают друг другу в борьбе с чужими, --
небольшая стая наверняка проигрывает более крупной. Штайнигер обнаружил на
маленьком острове Нордероог в Северном море, что несколько крысиных стай
поделили землю, оставив между собой полосы ничьей земли, "no rat's land",
шириной примерно в 50 метров, в пределах которых идет постоянная война. Так
как фронт обороны для малочисленной популяции бывает более растянутым,
нежели для более крупной, то первая оказывается в невыгодном положении.
Напрашивается мысль, что на каждом таком островке будет оставаться все
меньше и меньше крысиных популяций, а выжившие будут становиться все
многочисленнее и кровожаднее, так как Премия Отбора назначена за усиление
партийной злобы. Про исследователя, который всегда помнит об угрозе гибели
человечества, можно сказать в точности то же, что говорит в погребке
Ауэрбаха Альтмайер о Зибеле: "В несчастье тих и кроток он: сравнил себя с
распухшей крысой -- и полным сходством поражен".

11. СОЮЗ

Мой страх пропал -- плечо к плечу с тобой
Я брошу вызов моему столетью.
Шиллер

В тех различных типах социальной организации, которые я описал в
предыдущих главах, связи между отдельными существами совершенно не носят
личного характера. Почти любая особь равноценно заменяет другую как элемент
над-индивидуального сообщества. Первый проблеск личных отношений мы видели у
оседлых самцов хаплохромисов из Гафзы, которые заключают с соседями пакт о
ненападении и бывают агрессивны только с чужими. Однако при этом проявляется
лишь пассивная терпимость по отношению к хорошо знакомому соседу. Еще не
действует никакая притягательная сила, которая побуждала бы следовать за
партнером, если он поплыл куда-то, или ради него оставаться на месте, если
он остается, или же активно искать его, если он исчез.
Однако именно такое поведение характеризует ту объективно определимую
личную связь, которая является предметом данной главы и которую я буду в
дальнейшем называть союзом или узами. Совокупность существ, связанную этими
узами, можно обозначить термином группа. Таким образом,4 группа определяется
тем, что она -- как и анонимная стая -- объединяется реакциями, которые
вызывают друг у друга ее члены; однако, в отличие от безличных сообществ,
групповые объединяющие реакции тесно связаны с индивидуальностью членов
группы.
Как и пакт о взаимной терпимости у хаплохромисов Гафзы, настоящее
группообразование имеет предпосылкой способность отдельных животных
избирательно реагировать на индивидуальность других членов группы. У
хаплохромиса, который на одном и том же месте, на своей гнездовой ямке,
по-разному реагирует на соседей и на чужих, -- в процесс этого специального
привыкания вовлечен целый ряд побочных обстоятельств. Это еще вопрос, как он
стал бы обходиться с привычным соседом, если бы оба вдруг оказались в
непривычном месте. Настоящее же группообразование характеризуется как раз
своей независимостью от места. Роль, которую каждый член группы играет в
жизни каждого другого, остается одной и той же в поразительном множестве
самых различных внешних ситуаций; одним словом, предпосылкой любого
группообразования является персональное узнавание партнеров в любых
возможных обстоятельствах. Таким образом, образование группы не может быть
основано только на врожденных реакциях, как это почти всеща бывает при
образовании анонимных стай. Само собой разумеется, что знание партнеров
должно быть усвоено индивидуально.
Рассматривая образ жизни животных в восходящем ряду от более простых к
более сложным, мы впервыевстречаем группообразование (в только что
определенном смысле слова) у высших костистых рыб, точнее -- у
иглоперых; а среди них, конкретно, у цихлид и других сравнительно близких к
ним окуневых, таких, как рыбы-ангелы, рыбы-бабочки и . Эти три
группы морских рыб нам уже знакомы по первой главе, причем -- что здесь
весьма важно -- как существа с особенно высоким уровнем внутриви довой
агрессии. Только что, говоря об анонимном стаеобразовании, я категорически
заявил, что эта широчайше распространенная и древнейшая
форма сообщества не происходит из семьи, из единства родителей и детей,
в отличие от драчливых крысиных кланов и стай многих других
млекопитающих. В несколько ином смысле, эволюционной пра-формой личных
связей и группообразования, вне всяких сомнений, является объединение пар,
сообща
заботящихся о потомстве. Хотя из такой пары, как известно, легко
возникает семья, -- связи, о которых идет речь сейчас, это нечто совсем
иное.
Прежде всего посмотрим, как возникают эти связи у цихлид, достойных
благодарности за преподанные нам уроки.
Когда наблюдатель, знающий животных и досконально понимающий их
выразительные движения, следит за всемиранее описанными событиями,
которые приводят у цихлид к образованию разнополой пары, -- ему может стать
не спокойно, даже страшно от того, насколько злы по отношению друг
к другу будущие супруги. Раз за разом они почти что набрасываются друг
на
друга, и эта опасная вспышка агрессивности едва затормаживается, чтобы
дело не дошло до убийства. Такое опасение вовсе не основано на
неправильной интерпретации выразительных движений рыб:каждый практик,
разводящий рыбок, знает, насколько опасно сажать в один аквариум самца и
самку цихлид, и как быстро появляются трупы, если не следить
за парой постоянно. В естественных условиях привыкание значительно
способствует прекращению борьбы между будущими новобрачными. Естественные
условия воспроизводятся в аквариуме наилучшим образом,
если в максимально возможную емкость поместить несколько мальков,
которые с самого начала вполне уживчивы, чтобы они росли вместе. Тогда
образование пар происходит таким образом, что при достижении половой
зрелости какая-то рыбка, как правило самец, захватывает себе участок и
прогоняет из него всех остальных. Когда позднее какая-нибудь самка
становится готовой к спариванию -- она осторожно приближается к владельцу
участка; он нападает на нее, -- поначалу вполне серьезно, -- она,
поскольку признает главенство самца, отвечает на это уже описанным
способом: так называемым чопорным поведением, состоящим, как мы уже
знаем, из элементов, которые частью происходят из стремления к спариванию, а
частью -- из стремления к бегству. Если самец, несмотря на очевидное
тормозящее агрессию действие этих жестов, ведет себя слишком
агрессивно, то самка может на какое-то время удалиться из его владений.
Однако рано или поздно она возвращается. Это повторяется в течение какого-то
промежутка времени -- разной продолжительности -- до тех пор,
пока оба они настолько привыкают к присутствию партнера, что неизбежно
исходящие от него стимулы, вызывающие агрессию, значительно теряют свою
действенность. Как и во многих подобных случаях специального привыкания,
здесь в этот процесс первоначально вовлечены все случайные побочные
обстоятельства общей ситуации, к которой животное привыкает наконец в
целом. И вменение любого из этих обстоятельств неизбежно влечет и собой
нарушение общего действия всей привычки. Особенно это относится к началу
мирной совместной жизни; так, первоначально партнер должен появляться
привычным путем, с привычной стороны, освещение должно быть таким же, как
всегда, и т.д. и т.д., -- в противном случае каждая рыба воспринимает другую
как вызывающего агрессию пришельца. В это время пересадка в другой аквариум
может совершенно разрушить пару. С упрочением знакомства связь партнеров
становится все более независимой от фона, на котором она развивается; этот
процесс выделения главного хорошо известен гештальт-психологам и
исследователям условного рефлекса. В конце концов связь между партнерами
становится настолько независимой от побочных условий, что можно пересаживать
пары, даже транспортировать их на значительное расстояние, и их узы не
рвутся. В крайнем случае при этом старые пары "реградируют" к ранней стадии,
т.е. у них снова начинаются церемонии ухаживания и примирения, которые у
супругов, долго состоящих в браке, давно уже исчезли из повседневной рутины.
Если образование пары происходит без помех, то у самца постепенно все
больше и больше выходит на передний план сексуальное поведение. Оно может
быть примешано уже к самым первым, вполне серьезным нападениям на самку;
теперь же сексуальные проявления начинают преобладать в смысле частоты и
интенсивности, но при этом выразительные движения агрессии не исчезают.
Что исчезает очень быстро -- это готовность самки к бегству, ее
"покорность". Выразительные движения страха -- или, точнее, готовности к
бегству -- с укреплением пары исчезают у самки все больше и больше; зачастую
это происходит настолько быстро, что при первых своих наблюдениях над
цихлидами я вообще не заметил этих движений и целый год был уверен, что у
этих рыб не существует иерархических отношений между супругами. Мы уже
знаем, какую роль в действительности играет иерархия при взаимном узнавании
полов. Она латентно сохраняется и тогда, когда самка окончательно прекращает
выполнение своих жестов покорности перед супругом. Лишь в редких случаях,
если старая пара вдруг рассорится, -- самка вспоминает эти жесты.
Поначалу пугливая и покорная самка своим страхом лишает самца
возможности проявить какое бы то ни было торможение агрессивного поведения.
Внезапно ее застенчивость проходит, и она дерзко и заносчиво появляется
прямо посреди владений своего супруга -- с расправленными плавниками, в
самой внушительной позе и в роскошном наряде, который у этих видов почти не
отличается от наряда самца. Как и следовало ожидать, самец приходит в
ярость, ибо ситуация, преподнесенная ему красующейся супругой, неизбежно
несет в себе ключевой раздражитель, включающий боевое поведение, уже
известный нам из анализа стимулов. Итак, самец бросается на свою даму, тоже
принимает позу угрозы развернутым боком, и какую-то долю секунды кажется,
что он ее вот-вот уничтожит, -- и тут происходит то, что побудило меня
писать эту книгу. Самец, угрожая самке, задерживается лишь на долю секунды
или не задерживается вовсе: он не может ждать, он слишком возбужден, так что
практически сразу начинает яростную атаку... Но не на свою самку, а -- на
волосок от нее, мимо -- на какого-нибудь другого сородича. В естественных
условиях этим другим оказывается, как правило, ближайший сосед.
Это -- классический пример явления, которое мы с Тинбергеном называем
переориентированным действием.
Оно определяется тем, что некоторое действие вызывается каким-то одним
объектом, но на этот объект испускает и тормозящие стимулы, -- и потому оно
направляется на другой объект, как будто он и был причиной данного действия.
Так, например, человек, рассердившийся на другого, скорее ударит кулаком по
столу, чем того по лицу, -- как раз потому, что такое действие тормозится
определенными запретами, а ярость требует выхода, как лава в вулкане.
Большинство известных случаев переориентированного действия относится к
агрессивному поведению, которое провоцируется каким-то объектом,
одновременно вызывающим страх. На этом специфическом случае, который он
назвал "реакцией велосипедиста", Б. Гржимек впервые распознал и описал сам
принцип переориентирования. В качестве "велосипедиста" здесь годится любой,
кто гнет спину кверху и давит ногами книзу. Особенно отчетливо проявляется
механизм такого поведения в тех случаях, когда животное нападает на предмет
своей ярости с некоторого расстояния; затем, приблизившись, замечает,
насколько тот страшен; и тогда -- поскольку оно не может затормозить уже
заведенную машину нападения -- изливает свою ярость на какое-нибудь
безобидное существо, случайно оказавшееся рядом.
Разумеется, существует бесчисленное множество других форм
переориентированного действия; они могут возникать в результате самых
различных сочетаний соперничающих побуждений. Особый случай с самцом цихлиды
важен для нашей темы потому, что аналогичные явления играют решающую роль в
семейной и общественной жизни очень многих высших животных и человека.
Очевидно, в царстве позвоночных неоднократно и независимо делалось
"открытие", что агрессия, вызываемая партнером, может быть не только
подавлена, но и использована для борьбы с враждебными соседями.
Предотвращение нежелательной агрессии, вызываемой партнером, и ее
канализация в желательном направлении -- на соседа по участку -- в
наблюдавшемся и драматично описанном случае с самцом цихлиды, конечно же, не
является таким изобретением данного критического момента, которое животное
может сделать, а может и не сделать. Напротив -- оно давным-давно
ритуализовано и превратилось в неотъемлемый инстинктивный атрибут данного
вида. Все, что мы узнали в 5-й главе о процессе ритуализации, служит прежде
всего пониманию факта, что из переориентированного действия может возникнуть
жесткий ритуал, а вместе с ним и автономная потребность, самостоятельный
мотив поступков.
В далекой древности, ориентировочно в конце мелового периода (миллион
лет туда-сюда здесь никакой роли не играет!), однажды, должна была произойти
в точности такая же история, как с индейскими вождями и трубкой в 5-й главе,
иначе никакой ритуал не мог бы возникнуть. Ведь один из двух великих
конструкторов эволюции -- Отбор, -- чтобы иметь возможность вмешаться,
всегда нуждается в какой-то случайно возникшей точке опоры, и эту опору
предоставляет ему его слепой, но прилежный коллега -- Изменчивость.
Как многие телесные признаки или инстинктивные действия, так и
ритуализованные церемонии в процессе индивидуального развития животного, в
онтогенезе, проходят, в общих чертах, тот же путь, какой они прошли в ходе
эволюционного становления. Строго говоря, в онтогенезе повторяется не весь
ряд древних форм, а только ряд данного онтогенеза -- как справедливо отметил
уже Карл-Эрнст фон Байер, -- но для наших целей достаточно и более
упрощенное представление. Итак, ритуал, возникший из переориентации
нападения, в своем первом проявлении значительно больше похож на
неритуализованный образец, нежели впоследствии, в своем окончательном
развитии. Поэтому у самца цихлиды, только вступающего в брачную жизнь, можно
отчетливо увидеть -- особенно если интенсивность всей реакции не слишком
велика, -- что он, пожалуй, весьма охотно нанес бы своей юной супруге
сильный удар, но в самый последний момент какое-то другое побуждение мешает
ему, и тогда он предпочитает разрядить свою ярость на соседа. В полностью
развитой церемонии "символ" отошел от символизируемого значительно дальше,
так что ее происхождение маскируется не только "театральностью" всего
действия, но и тем обстоятельством, что оно с очевидностью выполняется ради
него самого. При этом функция и символика церемонии гораздо заметнее, нежели
ее происхождение. Необходим тщательный анализ, чтобы разобраться в том,
сколько же от первоначальных конфликтных побуждений еще содержится в
церемонии в данном конкретном случае. Когда мы с моим другом Альфредом
Зейтцем четверть века назад впервые разглядели описанный здесь ритуал, то
функции церемоний "смены" и "приветствия" у цихлид стали нам совершенно ясны
очень скоро; но еще долго мы не могли распознать их эволюционного
происхождения.
Что нам, правда, сразу же бросилось в глаза -- на первом же, в то время
изученном лучше других виде африканских рыбок-самоцветов -- это большое
сходство жестов угрозы и "приветствия". Мы быстро научились различать их и
правильно предсказывать, поведет ли данное действие к схватке или к
образованию пары; но, к досаде своей, долго не могли обнаружить, какие же
именно признаки служили нам основой для этого. Только когда мы внимательно
проанализировали постепенные переходы, путем которых самец меняет серьезные
угрозы невесте на церемонию приветствия, -- нам стала ясна разница: при
угрозе рыбка затормаживает до полной остановки прямо перед той, которой
угрожает, особенно если она настолько возбуждена, что обходится даже без
удара хвостом, не говоря уж о развернутом боке. При церемонии приветствия
или смены, напротив, она целит не в партнера, а подчеркнуто плывет мимо него
и при этом, проплывая мимо, адресует ему угрозу развернутым боком и удар
хвостом. Направление, в котором самец предлагает свою церемонию, тоже
подчеркнуто отличается от того, в каком начиналось бы движение атаки.
Если же перед церемонией он неподвижно стоял в воде неподалеку от
супруги, то он всеща начинает решительно плыть вперед до того как выполняет
угрозу развернутым боком и бьет хвостом. Таким образом очень отчетливо,
почти непосредственно "символизируется", что супруга как раз не является
объектом его нападения, что этот объект надо искать где-то дальше, в том
направлении, куда он плыл.
Так называемое изменение функции -- это средство, которым часто
пользуются оба Великих Конструктора, чтобы поставить на службу новым целям
устаревший в ходе эволюции неликвидный фонд. Со смелой фантазией они --
возьмем лишь несколько примеров -- из водопроводящей жаберной щели сделали
слуховой проход, заполненный воздухом и проводящий звуковые волны; из двух
костей челюстного сустава -- слуховые косточки; из теменного глаза -- железу
внутренней секреции (шишковидную железу); из передней лапы рептилии -- крыло
птицы и т.д. и т.д.
Однако все эти переделки выглядят весьма скромно по сравнению с
гениальным маленьким шедевром: из поведенческого акта, который не только
первоначально мотивировался, но и в нынешней своей форме мотивируется
внутривидовой агрессией -- по крайней мере частично, -- простым способом
ритуально зафиксированного переориентирования получилось умиротворяющее
действие. Это не больше и не меньше как обращение отталкивающего действия
агрессии в его противоположность. Как мы видели в главе о ритуализации,
обособившаяся церемония превращается в вожделенную самоцель, в потребность,
как и любое другое инстинктивное действие; а вместе с тем она превращается и
в прочные узы, соединяющие одного партнера с другим.
Церемония умиротворения такого рода по самой своей сути такова, что
каждый из товарищей по союзу может выполнять ее лишь со вторым -- и ни с кем
больше из собратьев по виду.
Только представьте себе, какая почти неразрешимая задача решена здесь
самым простым, самым полным и самым изящным образом! Двух животных, которые
своей внешней формой, расцветкой и поведением неизбежно действуют друг на
друга, как красная тряпка на быка (это, впрочем, только в поговорке), нужно
привести к тому, чтобы они мирно ужились в тесном пространстве, на гнезде,
т.е. как раз на том месте, которое оба считают центром своих владений и в
котором их внутривидовая агрессивность достигает наивысшего уровня. И эта
задача, сама по себе трудная, дополнительно затрудняется тем
обстоятельством, что внутривидовая агрессивность каждого из супругов не
имеет права уменьшиться: мы уже знаем из 3-ей главы, что за малейшее
ослабление боеготовности по отношению к соседу собственного вида тотчас же
приходится расплачиваться потерей территории, а значит и потерей источника
питания для будущего потомства. При таких обстоятельствах вид "не может себе
позволить" ради запрета схваток между супругами обратиться к таким
церемониям умиротворения, которые имеют своей предпосылкой -- как жесты
покорности или инфантильное поведение -- снижение агрессивности.
Ритуализованное переориентирование не только избавляет от этих нежелательных
последствий, но и более того -- использует неизбежно исходящие от супруга
ключевые раздражения, вызывающие агрессивность, чтобы обратить партнера
против соседа. По-моему, этот механизм поведения поистине гениален, и
вдобавок гораздо более благороден, чем аналогичное -- с обратным знаком --
поведение человека, который возвращается вечером домой, преисполненный
внутренней ярости от общения с "любимыми" соседями или с начальством и
разряжает всю свою нервозность и раздражение на бедную жену.
Любое особенно удачное конструктивное решение обычно обнаруживается на
великом Древе Жизни неоднократно, совершенно независимо на разных его сучьях
и ветвях. Крыло изобрели насекомые, рыбы, птицы и летучие мыши; обтекаемую
форму -- каракатицы, рыбы, ихтиозавры и киты. Потому нас не слишком
удивляет, что предотвращающие борьбу механизмы поведения, основанные на
ритуализованном переориентировании атаки, аналогичным образом возникают у
очень многих разных животных.
Существует, например, изумительная церемония умиротворения -- все знают
ее как "танец" журавлей, -- которая, с тех пор как мы научились понимать
символику ее движений, прямо-таки напрашивается в перевод на человеческий
язык. Птица высоко и угрожающе вытягивается перед другой и разворачивает
мощные крылья, клюв нацелен на партнера, глаза устремлены прямо на него...
Это картина серьезной угрозы -- и на самом деле, до сих пор мимика
умиротворения совершенно аналогична подготовке к нападению. Но в следующий
момент птица направляет эту угрожающую демонстрацию в сторону от партнера,
причем выполняет разворот точно на 180 градусов, и теперь -- все так же, с
распростертыми крыльями -- подставляет партнеру свой беззащитный затылок,
который, как известно, у серого журавля и у многих других видов украшен
изумительно красивой рубиново-красной шапочкой. На секунду "танцующий"
журавль подчеркнуто застывает в этой позе -- и тем самым в понятной
символике выражает, что его угроза направлена не против партнера, а совсем
наоборот, как раз прочь от него, против враждебного внешнего мира; и в этом
уже слышится мотив защиты друга. Затем журавль вновь поворачивается к другу
и повторяет перед ним демонстрацию своего величия и мощи, потом снова
отворачивается и теперь -- что еще более знаменательно -- делает ложный
выпад против какого-нибудь эрзац-объекта; лучше всего, если рядом стоит
посторонний журавль, но это может быть и безобидный гусь или даже, если нет
никого, палочка или камушек, которые в этом случае подхватываются клювом и
три-четыре раза подбрасываются в воздух. Все вместе взятое ясно говорит: "Я
могуч и ужасен -- но я не против тебя, а против вон того, того и того".
Быть может, менее сценичной в своем языке жестов, но еще более
многозначительной является церемония умиротворения у уток и гусей, которую
Оскар Хейнрот описал как триумфальный крик. Важность этого ритуала для нас
состоит, прежде всего, в том, что у разных представителей упомянутых птиц он
достиг очень разной степени сложности и завершенности; а эта
последовательность постепенных переходов дает нам хорошую картину того, как
здесь -- в ходе эволюции -- из отводящих ярость жестов смущения получились
узы, проявляющие какое-то таинственное родство с другими, с теми, что
объединяют людей и кажутся нам самыми прекрасными и самыми
прочными на нашей Земле.
В своей примитивнейшей форме, какую мы видим, к примеру, в так
называемой "рэбрэб-болтовне" у кряквы, угроза очень мало отличается от
"приветствия". По крайней мере мне самому незначительная разница в
ориентировании рэбрэб-кряканья -- при угрозе в одном случае, и приветствии в
другом -- стала ясна лишь после того, как я научился понимать принцип
переориентированной церемонии умиротворения в ходе внимательного изучения
цихлид и гусей, у которых его легче распознать. Утки стоят друг против
друга, с клювами, поднятыми чуть выше горизонтали, и очень быстро и
взволнованно произносят двухслоговый сигнал голосовой связи, который у
селезня обычно звучит как "рэб-рэб"; утка произносит несколько более в нос,
что-то вроде "квэнг-квэнг". Но у этих уток не только социальное торможение
атаки, а и страх перед партнером тоже может вызвать отклонение угрозы от
направления на ее цель; так что два селезня часто стоят, всерьез угрожая
друг другу, -- крякая, с поднятым клювом, -- но при этом не направляют клювы
друг на друга.
Если они все-таки это сделают, то в следующий момент начнут настоящую
драку и вцепятся друг другу в оперение на груди. Однако обычно они целятся
чуть-чуть мимо, даже при самой враждебной встрече.
Если же селезень "болтает" со своей уткой, -- и уж тем более если
отвечает этой церемонией на натравливание своей будущей невесты, -- то очень
отчетливо видно, как "что-то" тем сильнее отворачивает его клюв от утки, за
которой он ухаживает, чем больше он возбужден в своем ухаживании. В крайнем
случае это может привести к тому, что он, все чаще и чаще крякая,
поворачивается к самке затылком. По форме это в точности соответствует
церемонии умиротворения у чаек, описанной ранее, хотя нет никаких сомнений,
что та церемония возникла именно так, как изложено там, а не за счет
переориентирования. Это -- предостережение против опрометчивых уподоблений!
Из только что описанного отворачивания головы селезня -- в ходе дальнейшей
ритуализации -- у великого множества уток развились свои жесты,
подставляющие затылок, которые играют большую роль при ухаживании у кряквы,
чирка, шилохвости и других настоящих уток, а также и у гаг. Супружеская пара
кряквы с особым увлечением празднует церемонию "рэбрэб-болтовни" в тех
случаях, когда они теряли друг друга и снова нашли после долгой разлуки. В
точности то же самое относится и к жестам умиротворения с демонстрацией
развернутого бока и хвостовыми ударами, которые мы уже знаем у
супругов-цихлид. Как раз потому, что все это так часто происходит при
воссоединении разлученных перед тем партнеров, первые наблюдатели зачастую
воспринимали такие действия как "приветствие".
Хотя такое толкование отнюдь не неправильно для определенных, очень
специализированных церемоний этого рода, большая частота и интенсивность
жестов умиротворения именно в подобных ситуациях наверняка имеет изначально
другое объяснение: притупление всех агрессивных реакций за счет привычки к
партнеру частично проходит уже при кратком перерыве той ситуации, которая
обусловила возникновение такой привычки. Очень впечатляющие примеры тому
получаются, когда приходится изолировать ради какой-либо цели -- хотя бы
всего на один час -- животное из стаи вместе выросших, очень друг к другу
привыкших и потому более или менее сносно уживающихся друг с другом молодых
петухов, цихлид, бойцовых рыбок, малабарских дроздов или других, столь же
агрессивных видов. Если после того попытаться вернуть животное к его прежним
товарищам, то агрессия начинает бурлить, как перегретая вода при задержке
кипения, от малейшего толчка.
Как мы уже знаем, действие привычки могут нарушить и другие, даже
малейшие изменения общей ситуации. Моя старая пара малабарских дроздов летом
1961 года терпела своего сына из первого выводка, находившегося в клетке в
той же комнате, что и их скворечник, гораздо дольше того срока, когда эти
птицы обычно выгоняют повзрослевших детей из своих владений. Однако если я
переставлял его клетку со стола на книжную полку -- родители начинали
нападать на сына столь интенсивно, что даже забывали вылетать на волю, чтобы
принести корм маленьким птенцам, появившимся к этому времени. Такое
внезапное обрушение запретов агрессии, построенных на привычке, представляет
собой очевидную опасность, угрожающую связям между партнерами каждый раз,
когда пара разлучается даже на короткий срок. Так же очевидно, что
подчеркнутая церемония умиротворения, которая каждый раз наблюдается при
воссоединении пары, служит не для чего иного, как для предотвращения этой
опасности. С таким предположением согласуется и то, что "приветствие" бывает
тем возбужденнее и интенсивнее, чем продолжительнее была разлука.
Наш человеческий смех, вероятно, тоже в своей первоначальной форме был
церемонией умиротворения или приветствия. Улыбка и смех, несомненно,
соответствуют различным степеням интенсивности одного и того же
поведенческого акта, т.е. они проявляются при различных порогах
специфического возбуждения, качественно одного и того же. У наших ближайших
родственников -- у шимпанзе и гориллы -- нет, к сожалению, приветственной
мимики, которая по форме и функции соответствовала бы смеху. Зато есть у
многих макак, которые в качестве жеста умиротворения скалят зубы -- и время
от времени, чмокая губами, крутят головой из стороны в сторону, сильно
прижимая уши. Примечательно, что некоторые люди на Дальнем Востоке,
приветствуя улыбкой, делают то же самое точно таким же образом. Но самое
интересное -- при интенсивной улыбке они держат голову так, что лицо
обращено не прямо к тому, кого приветствуют, а чуть-чуть в сторону, мимо
него. С точки зрения функциональности ритуала совершенно безразлично, какая
часть его формы заложена в генах, а какая закреплена культурной традицией
учтивости.
Во всяком случае, заманчиво считать приветственную улыбку церемонией
умиротворения, возникшей -- подобно триумфальному крику гусей -- путем
ритуализации переориентированной угрозы. При взгляде на обращенный мимо
собеседника дружелюбный оскал учтивого японца появляется искушение
предположить, что это именно так.
За такое предположение говорит и то, что при очень интенсивном, даже
пылком приветствии двух друзей их улыбки внезапно переходят в громкий смех,
который каждому из них кажется слишком не соответствующим его чувствам,
когда при встрече после долгой разлуки он неожиданно прорывается откуда-то
из вегетативных глубин. Объективный наблюдатель просто обязан уподобить
поведение таких людей гусиному триумфальному крику.
Во многих отношениях аналогичны и ситуации, вызывающие смех. Если
несколько простодушных людей, -- скажем, маленьких детей, -- вместе
высмеивают кого-то другого или других, не принадлежащих к их группе, то в
этой реакции, как и в других переориентированных жестах умиротворения,
содержится изрядная доля агрессии, направленной наружу, на не-члена-группы.
И смех, который обычно очень трудно понять, -- возникающий при внезапной
разрядке какой-либо конфликтной ситуации, -- тоже имеет аналогии в жестах
умиротворения и приветствия многих животных. Собаки, гуси и, вероятно,
многие другие животные разражаются бурными приветствиями, когда внезапно
разряжается мучительная ситуация конфликта. Понаблюдав за собой, я могу с
уверенностью утверждать, что общий смех не только действует как чрезвычайно
сильное средство отведения агрессии, но и доставляет ощутимое чувство
социального единения.
Исходной, а во многих случаях даже главной функцией всех только что
упомянутых ритуалов может быть простое предотвращение борьбы. Однако даже на
сравнительно низкой ступени развития -- как показывает, например,
"рэбрэб-болтовня" у кряквы -- эти ритуалы уже достаточно автономны для того,
чтобы превращаться в самоцель. Когда селезень кряквы, непрерывно издавая
свой протяжный однослоговый призыв, -- "рэээээб... ", "рэээээб... ", -- ищет
свою подругу, и когда, найдя ее наконец, впадает в подлинный экстаз
"рэбрэб-болтовни", с задиранием клюва и подставлением затылка, -- трудно
удержаться от субъективизации и не подумать, что он ужасно радуется, обретя
ее, и что его напряженные поиски были в значительной мере мотивированы
стремлением к церемонии приветствия. При более высокоритуализованных формах
собственно триумфального крика, какие мы находим у пеганок и тем паче у
настоящих гусей, это впечатление значительно усиливается, так что слово
"приветствие" уже не хочется брать в кавычки.
Вероятно, у всех настоящих уток, а также и у пеганки, которая больше
всех прочих родственных видов похожа на них в отношении триумфального крика,
-- точнее, рэбрэб-болтовни, -- эта церемония имеет и вторую функцию, при
которой только самец выполняет церемонию умиротворения, в то время как самка
натравливает его, как описано выше. Тонкий мотивационный анализ говорит нам,
что здесь самец, направляющий свои угрожающие жесты в сторону соседнего
самца своего вида, в глубине души агрессивен и по отношению к собственной
самке, в то время как она на самом деле агрессивна только по отношению к
тому чужаку и ничего не имеет против своего супруга. Этот ритуал,
скомбинированный из переориентированной угрозы самца и из натравливания
самки, в функциональном смысле совершенно аналогичен триумфальному крику
гусей, при котором каждый из партнеров угрожает мимо другого. В особенно
красивую церемонию он развился -- наверняка независимо -- у европейской
связи и у пеганки. Интересно, что у чилийской связи, напротив, возникла
столь же высокоспециализированная церемония, подобная триумфальному крику,
при которой переориентированную угрозу выполняют оба супруга, как настоящие
гуси и большинство крупных пеганок.
Самка чилийской связи носит мужской наряд, с головкой переливчатой
зелени и яркой красно-коричневой грудкой; это единственный случай у
настоящих уток.
У огарей, египетских гусей и многих родственных видов самка выполняет
такие же действия натравливания, но самец чаще реагирует на это не
ритуализованной угрозой мимо своей самки, а настоящим нападением на
указанного супругой враждебного соседа. Вот когда тот побежден, -- или, по
крайней мере, схватка не закончилась сокрушительным поражением пары, -- лишь
тогда начинается несмолкающий триумфальный крик. У многих видов -- андский
гусь, оринокский гусь и др. -- этот крик не только слагается в очень
занятную музыкальную картину из-за разного звучания голосов самца и самки,
но и превращается в забавнейшее представление из-за чрезвычайно утрированных
жестов. Мой фильм с парой андских гусей, одержавших впечатляющую победу над
любимым моим другом Нико Тинбергеном, -- это настоящая комедия. Началось с
того, что самка натравила своего супруга на знаменитого этолога коротким
ложным выпадом в его сторону; гусак завелся не сразу, но постепенно пришел в
такую ярость и бил ороговелым сгибом крыла так свирепо, что под конец Нико
удирал весьма убедительно. Его ноги и руки, которыми он отбивался от гусака,
были избиты и исклеваны в сплошной синяк. Когда враг-человек исчез, началась
бесконечная триумфальная церемония, изобиловавшая слишком человеческими
выражениями эмоций и по тому действительно очень смешная.
Еще больше, чем у других видов пеганок, самка египетского гуся
натравливает своего самца на всех сородичей, до каких только можно
добраться, -- а если таких нет, то, увы, и на птиц других видов; к великому
огорчению владельцев зоопарков, которым приходится лишать этих красавцев
возможности летать и попарно изолировать их. Самка египетского гуся следит
за всеми схватками своего супруга с интересом профессионального рефери, но
никогда не помогает ему, как иногда делают серые гусыни и всегда -- самки
цихлид. Более того -- она всегда готова с развернутыми знаменами перейти к
победителю, если ее супругу придется потерпеть поражение.
Такое поведение должно значительно влиять на половой отбор, поскольку
здесь Премия Отбора назначается за максимальную боеспособность и
боеготовность самца. И это снова наталкивает на мысль, которая уже занимала
нас в конце 3-й главы. Может быть, даже весьма вероятно, что эта драчливость
египетских гусей, которая кажется наблюдателю прямо-таки сумасшедшей,
является следствием внутривидового отбора и вообще не так уж важна для
сохранения вида. Такая возможность должна нас беспокоить, потому что -- как
мы увидим в дальнейшем -- подобные соображения касаются и эволюционного
развития инстинкта агрессии у человека.
Кстати, египетский гусь принадлежит к тем немногим видам, у которых
тирумфальный крик в его функции церемонии умиротворения может не сработать.
Если две пары разделить прозрачной, но непреодолимой сеткой, то они ярятся
друг на друга через нее, все больше входят в раж, -- и не так уж редко
бывает, что вдруг, как по команде, супруги каждой пары обращаются друг к
другу и затевают свирепую драку. Почти наверняка того же можно добиться и в
том случае, если посадить в загон к паре "мальчика для битья" того же вида,
а затем, когда избиение будет в разгаре, по возможности незаметно убрать
его.
Тут пара поначалу впадает в подлинный экстаз триумфального крика,
который становится все более и более буйным, все меньше отличается от
неритуализованной угрозы, -- а затем, вдруг, влюбленные супруги хватают друг
друга за шиворот и молотят по всем правилам, что обычно заканчивается
победой самца, поскольку он заметно крупнее и сильнее самки. Но я никогда не
слышал, чтобы накопление нерастраченной агрессии из-за долгого отсутствия
"злого соседа" привело у них к убийству супруга, как это бывает у некоторых
цихлид.
Тем не менее, и у египетских гусей, и у видов Тааогпа наибольшее
значение триумфальный крик имеет в функции громоотвода. Он нужен прежде
всего там, где надвигается гроза, т.е. и внутреннее состояние животных, и
внешняя ситуация вызывают внутривидовую агрессию.
Хотя триумфальный крик, особенно у нашей европейской пеганки, и
сопровождается высокодифференцированными, балетно преувеличенными
телодвижениями, -- он в меньшей степени свободен от первоначальных
побуждений, лежащих в основе конфликта, нежели, скажем, уже описанное, не
столь развитое по форме "приветствие" у многих настоящих уток. Совершенно
очевидно, что у пеганок триумфальный крик все еще черпает большую часть
энергии из первоначальных побуждений, конфликт которых некогда дал начало
переориентированному действию.
Даже при наличии явного, бросающегося в глаза стремления к нападению --
церемония остается связанной с этими взаимно противодействующими факторами.
Соответственно, у названных видов она подвержена сильным сезонным
колебаниям: в период размножения она наиболее интенсивна, в спокойные
периоды ослабевает, и -- разумеется -- полностью отсутствует у молодых птиц,
до наступления половой зрелости.
У серых гусей, пожалуй даже у всех настоящих гусей, все это совершенно
иначе. Прежде всего, у них триумфальный крик уже не является исключительно
делом супружеской пары; он объединяет не только целые семьи, но и вообще
любые группы тесно сдружившихся птиц. Эта церемония стала почти или совсем
независимой от половых побуждений, так что выполняется на протяжении всего
года и свойственна даже совсем крошечным птенцам.
Последовательность движений здесь более длинная и более сложная, чем во
всех описанных до сих пор ритуалах умиротворения. В то время как у цихлид, а
часто и у пеганок, агрессия, которая отводится от партнера церемонией
приветствия, ведет к последующему нападению на враждебного соседа, -- у
гусей в ритуализованной последовательности действий такое нападение
предшествует сердечному приветствию. Иными словами, типичная схема
триумфального крика состоит в том, что один из партнеров -- как правило,
сильнейший член группы, потому в паре это всегда гусак -- нападает на
действительного или воображаемого противника, сражается с ним, а затем --
после более или менее убедительной победы -- с громким приветствием
возвращается к своим. От этого типичного случая, схематично изображенного
Хельгой Фишер, происходит и само название триумфального крика.
Временная последовательность нападения и приветст
вия достаточно ритуализована для того, чтобы вся церемония в целом
могла проводиться и при высокой интенсивности возбуждения, даже в том
случае, если для настоящей агрессии нет никакого повода. В этом случае
нападение превращается в имитацию атаки в сторону какого-нибудь безобидного,
стоящего поблизости гусенка либо вообще проводится вхолостую, под громкие
фанфары так называемого "раската" -- глухо звучащей хриплой трубы, которая
сопровождает этот первый акт церемонии триумфального крика. Хотя при
благоприятных условиях атака-раскат может мотивироваться только автономной
мотивацией ритуала, такое нападение значительно облегчается, если гусак
оказывается в ситуации, действительно вызывающей его агрессивность. Как
показывает детальный мотивационный анализ, раскат возникает чаще всего, если
птица находится в конфликте между нападением, страхом и социальными
обязательствами. Узы, связывающие гусака с супругой и детьми, удерживают его
на месте и не позволяют бежать, даже если противник вызывает в нем сильное
стремление к бегству, а не только агрессивность. В этом случае он попадает в
такое же положение, как загнанная в угол крыса, и "геройская" -- с виду --
храбрость, с какой отец семейства сам бросается на превосходящего
противника, -- это мужество отчаяния, уже знакомая нам критическая реакция.
Вторая фаза триумфального крика -- поворот к партнеру, под
аккомпанемент тихого гоготанья, -- по форме движения совершенно аналогична
жесту угрозы и отличается лишь тем, что направлена чуть в сторону, что
обусловлено ритуально закрепленным переориентированием.
Однако эта "угроза" мимо друга при нормальных обстоятельствах содержит
уже очень мало либо вовсе не содержит агрессивной мотивации, а вызывается
только автономным побуждением самого ритуала, особенным инстинктом, который
мы вправе называть социальным.
Свободная от агрессии нежность гогочущего приветствия существенно
усиливается контрастом. Гусак во время ложной атаки и раската уже выпустил
основательный заряд агрессии, и теперь -- когда он внезапно отвернулся от
противника и обратился к возлюбленной семье -- происходит перелом в
настроении, который в соответствии с хорошо известными физиологическими и
психологическими закономерностями толкает маятник в сторону, противоположную
агрессии. Если собственная мотивация церемонии слаба, то в приветственном
гоготанье может содержаться несколько большая доля агрессивного инстинкта.
При совершенно определенных условиях, которые мы рассмотрим позже, церемония
приветствия может "регрессировать", т.е. возвратиться на более раннюю
ступень эволюционного развития, причем в нее может войти и подлинная
агрессия (свойственная той ранней ступени).
Поскольку жесты приветствия и угрозы почти одинаковы, очень трудно
заметить эту редкую и не совсем нормальную примесь побуждения к атаке в
самом движении как таковом. Насколько похожи эти дружелюбные жесты на
древнюю мимику угрозы -- несмотря на коренное различие мотиваций, -- видно
из того, что их можно перепутать. Незначительное отклонение "угрозы" хорошо
видно адресату спереди; но сбоку -- в профиль -- это отклонение совершенно
незаметно, и не только наблюдателю-человеку, но и другому дикому гусю. По
весне, когда семейные узы постепенно слабеют и молодые гусаки начинают
искать себе невест, -- часто случается, что один из братьев еще связан с
другим семейным триумфальным криком, но уже стремится делать брачные
предложения какой-нибудь чужой юной гусыне. Выражаются они отнюдь не в
приглашении к спариванию, а в том, что он нападает на чужих гусей и затем, с
приветствием, торопится к своей избраннице. Если его верный брат видит это
сбоку -- он, как правило, принимает сватовство за начало атаки на чужую
гусыню; а поскольку все самцы в группе триумфального крика мужественно стоят
друг за друга в борьбе, он яростно бросается на будущую невесту своего брата
и начинает ее колотить. Сам он не испытывает к ней никаких чувств, и такое
избиение вполне соответствовало бы выразительному движению брата-жениха,
если бы то несло в себе не приветствие, а угрозу. Когда самка в испуге
удирает, ее жених оказывается в величайшем смущении. Я отнюдь не приписываю
гусям человеческих качеств: объективной физиологической основой любого
смущения является конфликт противоречащих друг другу побуждений, а именно в
таком состоянии -- вне всяких сомнений -- и находится наш молодой гусак. У
молодого серого гуся невероятно сильно стремление защищать избранную самку,
но столь же силен и запрет напасть на брата, который в это время еще
является его сотоварищем по братскому триумфальному крику. Насколько
непреодолим этот запрет, мы еще увидим в дальнейшем на впечатляющих
примерах.
Если триумфальный крик и содержит сколь-нибудь существенный заряд
агрессии по отношению к партнеру, то лишь в первой фазе с раскатом; в
гогочущем приветствии она уже наверняка отсутствует. Поэтому -- и Хельга
Фишер того же мнения -- приветствие уже не имеет функции умиротворения. Хотя
оно "еще" в точности копирует символическую форму переориентированной
угрозы, -- между партнерами, совершенно определенно, не существует настолько
сильной агрессивности, чтобы она нуждалась в отведении.
Лишь в одной, совершенно особой и быстро проходящей стадии
индивидуального развития первоначальные побуждения, лежащие в основе
переориентирования, отчетливо видны и в приветствии. (Впрочем,
индивидуальное развитие триумфального крика у серых гусей -- тоже детально
изученное Хельгой Фишер -- вовсе не является репродукцией его эволюционного
становления; нельзя переоценивать пределы применимости закона повторений.)
Новорожденный гусь -- еще до того как он может ходить, стоять или есть --
способен вытягивать шейку вперед, что сопровождается "гоготаньем" на
тончайшей фистульной ноте. С самого начала этот звук двухслоговый, точно как
"рэбрэб" или соответствующий писк утят. Уже через пару часов он превращается
в многослоговое "пипипи", которое по ритму в точности совпадает с
приветственным гоготаньем взрослых гусей. Вытягивание шеи и этот писк,
несомненно, являются первой ступенью, из которой при взрослении гуся
развиваются и выразительное движение угрозы, и вторая фаза триумфального
крика. Из сравнительного исследования происхождения этих видов мы знаем
наверняка, что в ходе эволюции приветствие произошло из угрозы за счет ее
переориентирования и ритуализации. Однако в индивидуальном развитии тот же
по форме жест сначала означает приветствие. Когда гусенок только что
совершил тяжелую и небезопасную работу появления на свет и лежит мокрым
комочком горя, с бессильно вытянутой шейкой, -- из него можно вытянуть
только одну-единственную реакцию. Если наклониться над ним и издать пару
звуков, подражая голосу гусей, -- он с трудом поднимает качающуюся головку,
вытягивает шейку и приветствует. Крошечный дикий гусь ничего другого еще не
может, но уже приветствует свое социальное окружение!
Как по смыслу выразительного движения, так и в отношении провоцирующей
ситуации вытягивание шейки и писк у серых гусят соответствуют именно
приветствию, а не угрожающему жесту взрослых. Примечательно, однако, что по
своей форме это движение аналогично как раз угрозе, так как характерное
отклонение вытянутой шеи в сторону от партнера у совсем маленьких гусят
отсутствует. Только когда им исполняется несколько недель, -- среди пуха
видны уже настоящие перья, -- тогда это меняется. К этому времени птенцы
становятся заметно агрессивнее по отношению к гусятам того же возраста из
других семей: наступают на них с писком, вытянув шеи, и пытаются щипать. Но
поскольку при таких потасовках детских семейных команд жесты угрозы и
приветствия еще совершенно одинаковы, -- понятно, что часто происходят
недоразумения и кто-то из братцев и сестриц щиплет своего. В этой особой
ситуации, впервые в онтогенезе, видно ритуализованное переориентирование
приветственного движения: гусенок, обиженный кем-то из своих, не щиплется в
ответ, а интенсивно пищит и вытягивает шею, которая совершенно отчетливо
направлена мимо обидчика, хотя и под меньшим углом, чем это будет
впоследствии, при полностью освоенной церемонии. Тормозящее агрессию
действие этого жеста необычайно отчетливо: только что нападавшие братец или
сестрица тотчас же отстают и в свою очередь переходят к приветствию,
направленному мимо. Фаза развития, за время которой триумфальный крик
приобретает столь заметное умиротворяющее действие, длится лишь несколько
дней. Ритуализованное переориентирование быстро закрепляется и предотвращает
впредь -- за редкими исключениями -- любые недоразумения. Кроме того, с
окончательным усвоением ритуализованной церемонии приветствие подпадает под
власть автономного социального инстинкта и уже вовсе не содержит агрессии к
партнеру; либо содержит такую мизерную ее долю, что нет нужды в специальном
механизме, который затормаживал бы нападение на него. В дальнейшем
триумфальный крик функционирует исключительно в качестве уз, объединяющих
членов семьи.
Бросается в глаза, что группа, объединенная триумфальным криком,
является закрытой. Только что вылупившийся птенец приобретает членство в
группе по праву рождения и принимается "не глядя", даже если он вовсе не
гусь, а подкидыш, подсунутый ради эксперимента, например мускусная утка. Уже
через несколько дней родители знают своих детей; дети тоже узнают родителей
и с этих пор уже не проявляют готовности к триумфальному крику с другими
гусями.
Если поставить довольно жестокий эксперимент с переносом гусенка в
чужую семью, то бедный ребенок принимается в новое сообщество триумфального
крика тем труднее, чем позже его вырвали из родного семейного союза. Дитя
боится чужих; и чем больше оно выказывает этот страх, тем более они
расположены набрасываться на него.
Трогательна детская доверчивость, с которой совсем неопытный, только
что вылупившийся гусенок вышептывает предложение дружбы -- свой крошечный
триумфальный писк -- первому существу, какое приближается к нему, "в
предположении", что это должен быть кто-то из его родителей.
Но совершенно чужому -- серый гусь предлагает триумфальный крик (а
вместе с ним и вечную любовь и дружбу) лишь в одном-единственном случае:
когда темпераментный юноша вдруг влюбляется в чужую девушку. Это безо всяких
кавычек! Эти первые предложения совпадают по времени с моментом, когда почти
годовалая молодежь должна уходить от родителей, которые собираются выводить
новое потомство. Семейные узы при этом по необходимости ослабляются, но
никогда не рвутся окончательно.
У гусей триумфальный крик еще более связан с персональным знакомством,
чем у описанных выше уток. Утки тоже "болтают" лишь с определенными,
знакомыми товарищами; однако у них узы, возникающие между участниками
церемонии, не так прочны, и добиться принадлежности к группе у них не так
трудно, как у гусей. У этих случается, что гусю, вновь прилетевшему в
колонию, -- или купленному, если речь идет о домашних, -- требуются
буквально годы, чтобы быть принятым в группу совместного триумфального
крика.
Чужаку легче приобрести членство в группе триумфального крика окольным
путем, если кто-то из партнеров этой группы влюбляется в него и они образуют
семью.
За исключением специальных случаев влюбленности и принадлежности к
семье по праву рождения -- триумфальный крик бывает тем интенсивнее, а узы,
возникающие из него, тем прочнее, чем дольше животные знают друг друга. При
прочих равных условиях можно утверждать, что прочность связей триумфального
крика пропорциональна степени знакомства партнеров. Несколько утрируя, можно
сказать, что узы триумфального крика между двумя или несколькими гусями
возникают всегда, когда степень знакомства и доверия становятся для этого
достаточной.
Когда ранней весной старые гуси предаются заботам о потомстве, а
молодые, однолетки и двухлетки, любовным помыслам -- всегда остается
какое-то количество неспарившихся гусей разного возраста, которые как
"третьи лишние" эротически не заняты; и они всегда объединяются в большие
или меньшие группы. Обычно мы кратко называем их бездетными. Это выражение
неточно, так как многие молодые новобрачные, уже образовавшие прочные пары,
тоже еще не высиживают птенцов. В таких бездетных группах могут возникать
по-настоящему прочные триумфальные крики, не имеющие ни малейшей связи с
сексуальностью. Обстоятельства принуждают каждого из двух одиноких гусей к
общению с другим, и случайно может возникнуть бездетное содружество самца и
самки. Именно это произошло в нынешнем году, когда старая овдовевшая гусыня
вернулась из нашей дочерней колонии серых гусей на Аммерзее и объединилась с
вдовцом, жившим на Зеевизен, супруга которого скончалась незадолго перед тем
по неизвестной причине. Я думал, что здесь начинается образование новой
пары, но Хельга Фишер с самого начала была убеждена, что речь идет о
типичном бездетном триумфальном крике, который может еще раз связать
взрослого самца с такой же самкой. Так что -- вопреки иному мнению -- между
мужчинами и женщинами бывают и отношения подлинной дружбы, не имеющие ничего
общего с влюбленностью. Впрочем, из такой дружбы легко может возникнуть
любовь, и у гусей тоже.
Существует давно известный трюк в разведении диких гусей: двух гусей,
которых хотят спаровать, вместе пересаживают в другой зоопарк или в другую
компанию водоплавающих птиц. Там их обоих не любят, как "гадкого утенка", и
им приходится искать общества друг друга. Таким образом добиваются, как
минимум, возникновения бездетного триумфального крика -- и можно надеяться,
что из него получится пара. Однако в моей практике было очень много случаев,
когда такие вынужденные связи тотчас же разрушались при возвращении птиц в
прежнее окружение.
Связь между триумфальным криком и сексуальностью, т.е. собственно
инстинктом копуляции, не так легко понять. Во всяком случае, эта связь
слаба, и все непосредственно половое играет в жизни диких гусей сугубо
подчиненную роль. Что объединяет пару гусей на всю жизнь -- это трицмфальный
крик, а не половые отношения супругов. Наличие прочных уз триумфального
крика между двумя индивидами "прокладывает путь", т.е. до какой-то степени
способствует появлению половой связи. Если два гуся -- это могут быть и два
гусака -- очень долго связаны союзом этой церемонии, то в конце концов они,
как правило, пробуют совокупляться. Напротив, половые связи, которые часто
возникают уже у годовалых птиц, -- задолго до наступления половой зрелости,
-- по-видимому никак не благоприятствуют развитию уз триумфального крика.
Если две молодые птицы многократно совокупляются, из этого нельзя делать
каких-либо выводов о возникновении будущей пары.
Напротив, достаточно лишь самого малого намека на предложение
триумфального крика со стороны молодого гусака, -- если только он находит
ответ у самки, -- чтобы со значительной вероятностью предсказать, что из
этих двух сложится прочная пара. Эти нежные отношения, в которых сексуальные
реакции вообще не играют никакой роли, к концу лета или к началу осени
кажутся уже совершенно исчезнувшими; однако, когда по второй весне своей
жизни молодые гуси начинают серьезное ухаживание -- они поразительно часто
находят свою прошлогоднюю первую любовь. Слабая и в некотором смысле
односторонняя связь, существующая между триумфальным криком и копуляцией у
гусей, в значительной степени аналогична той, какая бывает и у людей, --
связи между влюбленностью и грубо-сексуальными реакциями.
"Чистая" любовь через нежность ведет к физическому сближению, которое
при этом отнюдь не рассматривается как нечто существенное в данной связи; в
то же время, возбуждающие ситуации и партнеры, вызывающие сильнейшее
сексуальное влечение, далеко не всегда приводят к пылкой влюбленности. У
серых гусей эти две функциональные сферы могут быть так же оторваны и
независимы одна от другой, как и у людей, хотя, разумеется, "в нормальном
случае", для выполнения своей задачи по сохранению вида, они должны
совпадать и относиться к одному и тому же индивиду.
Понятие "нормального" является одним из самых труднеопределимых во всей
биологии; но в то же время, к сожалению, оно столь же необходимо, как и
обратное ему понятие патологического. Мой друг Бернхард Холлман, когда ему
попадалось что-нибудь особенно причудливое или необъяснимое в строении или
поведении какого-либо животного, обычно задавал наивный с виду вопрос:
"Конструктор этого хотел?" И в самом деле, единственная возможность
определить "нормальную" структуру или функцию состоит в том, что мы
утверждаем: они являются как раз такими, какие под давлением отбора должны
были развиться именно в данной форме -- и ни в какой иной -- ради выполнения
задачи сохранения вида, К несчастью, это определение оставляет в стороне все
то, что развилось именно так, а не иначе, по чистой случайности -- но вовсе
не должно подпадать под определение ненормального, патологического. Однако
мы понимаем под "нормальным" отнюдь не какое-то среднее, полученное из всех
наблюдавшихся случаев; скорее это выработанный эволюционный тип, который --
по понятным причинам -- в чистом виде осуществляется крайне редко или вообще
никогда. Тем не менее, эта сугубо идеальная конструкция нам необходима,
чтобы было с чем сравнивать реальные случаи. В учебнике зоологии поневоле
приходится описывать -- в качестве представителя вида -- какого-то
совершенного, идеального мотылька; мотылька, который именно в этой форме не
встречается нигде и никогда, потому что все экземпляры, какие можно найти в
коллекциях, отличаются от него, каждый чем-то своим. Точно так же мы не
можем обойтись без "идеальной" конструкции нормального поведения серых гусей
или какого-либо другого вида животных; такого поведения, которое
осуществлялось бы без влияния каких-либо помех и которое встречается не
чаще, чем безупречный тип мотылька. Люди, одаренные хорошей способностью к
образному восприятию, видят идеальный тип структуры или. поведения
совершенно непосредственно, т.е. они в состоянии вычленить сущность
типичного из фона случайных мелких несообразностей. Когда мой учитель Оскар
Хейнрот в своей, ставшей классической, работе о семействе утиных (1910)
описал пожизненную и безусловную супружескую верность серых гусей в качестве
"нормы", -- он совершенно правильно абстрагировал свободный от нарушений
идеальный тип; хотя он и не мог наблюдать его в действительности уже потому,
что гуси живут иногда более полувека, а их супружеская жизнь всего на два
года короче. Тем не менее его высказывание верно, и определенный им тип
настолько же необходим для описания и анализа поведения, насколько
бесполезна была бы средняя норма, выведенная из множества единичных случаев.
Когда я недавно, уже работая над этой главой, просматривал вместе с Хельгой
Фишер все ее гусиные протоколы, то -- несмотря на все вышеуказанные
соображения -- был как-то разочарован тем, что описанный моим учителем
нормальный случай абсолютной "верности до гроба" среди великого множества
наших гусей оказался сравнительно редок. Возмутившись моим разочарованием,
Хельга сказала бессмертные слова:
"Чего ты от них хочешь? Ведь гуси тоже всего лишь люди!" У диких гусей,
в том числе -- это доказано -- и у живущих на воле, бывают очень
существенные отклонения от нормы брачного и социального поведения. Одно из
них, очень частое, особенно интересно потому, что у гусей оно поразительным
образом способствует, а не вредит сохранению вида, хотя у людей во многих
культурах сурово осуждается; я имею в виду связь между двумя мужчинами. Ни
во внешнем облике, ни в определении обоих полов у гусей нет резких,
качественных различий. Единственный ритуал при образовании пары, -- так
называемый изгиб шеи, -- который у разных полов существенно отличается,
выполняется лишь в том случае, когда будущие партнеры не знают друг друга и
потому несколько побаиваются. Если этот ритуал пропущен, то ничто не мешает
гусаку адресовать свое предложение триумфального крика не самке, а другому
самцу.
Такое происходит особенно часто, хотя не только в тех случаях, когда
все гуси слишком хорошо знают друг друга изза тесного содержания в неволе.
Пока мое отделение Планковского Института физиологии поведения располагалось
в Бульдерне, в Вестфалии, и нам приходилось держать всех наших водоплавающих
птиц на одном, сравнительно небольшом пруду, -- это случалось настолько
часто, что мы долгое время ошибочно считали, будто нахождение разнополых
партнеров происходит у серых гусей лишь методом проб и ошибок. Лишь много
позже мы обнаружили функцию церемонии изгиба шеи, в подробности которой не
станем здесь вдаваться.
Когда молодой гусак предлагает триумфальный крик другому самцу и тот
соглашается, то каждый из них приобретает гораздо лучшего партнера и
товарища, -- насколько это касается именно данной функциональной сферы, --
чем мог бы найти в самке. Так как внутривидовая агрессия у гусаков гораздо
сильнее, чем у гусынь, то и сильнее предрасположенность к триумфальному
крику, и они вдохновляют друг друга на великие дела. Поскольку ни одна
разнополая пара не в состоянии им противостоять, такая пара гусаков
приобретает очень высокое, если не наивысшее положение в иерархии своей
колонии. Они хранят пожизненную верность друг другу, по крайней мере не
меньшую, чем в разнополых парах. Когда мы разлучили нашу старейшую пару
гусаков. Макса и Копфшлица, сослав Макса в дочернюю колонию серых гусей на
Ампер-Штаузее у Фюрстенфельдбрюка, то через год траура оба они спаровались с
самками, и обе пары вырастили птенцов. Но когда Макса вернули на Эсс-зее, --
без супруги и без детей, которых мы не смогли поймать, -- Копфшлиц
моментально бросил свою семью и вернулся к нему. Супруга Копфшлица и его
сыновья, по-видимому, оценили ситуацию совершенно точно и пытались прогнать
Макса яростными атаками, но им это не удалось. Сегодня два гусака держатся
вместе, как всегда, а покинутая супруга Копфшлица уныло ковыляет за ними
следом, соблюдая определенную дистанцию.
Понятие, которое обычно связывается со словом "гомосексуальность",
определено и очень плохо, и очень широко.
"Гомосексуалист" -- это и одетый в женское платье, подкрасившийся юноша
в притоне, и герой греческих мифов; хотя первый из них в своем поведении
приближается к противоположному полу, а второй -- во всем, что касается его
поступков, -- настоящий супермен и отличается от нормального мужчины лишь
выбором объектов своей половой активности. В эту категорию попадают и наши
"гомосексуальные" гусаки. Им извращение более "простительно", чем Ахиллу и
Патроклу, уже потому, что самцы и самки у гусей различаются меньше, чем у
людей. Кроме того, они ведут себя гораздо более "по-людски", чем большинство
людейгомосексуалистов, поскольку никогда не совокупляются и не производят
заменяющих действий, либо делают это в крайне редких, исключительных
случаях. Правда, по весне можно видеть, как они торжественно исполняют
церемонию прелюдии к совокуплению: то красивое, грациозное погружение шеи в
воду, которое видел у лебедей и прославил в стихах поэт Гельдерлин. Когда
после этого ритуала они намереваются перейти к копуляции, то -- естественно
-- каждый пытается взобраться на другого, и ни один не думает распластаться
на воде на манер самки. Дело, таким образом, заходит в тупик, и они бывают
несколько рассержены друг на друга, однако оставляют свои попытки без
особого возмущения или разочарования. Каждый из них в какой-то степени
относится к другому как к своей жене, но если она несколько фригидна и не
хочет отдаваться -- это не наносит сколь-нибудь заметного ущерба их великой
любви. К началу лета гусаки постепенно привыкают к тому, что копуляция у них
не получается, и прекращают свои попытки; однако интересно, что за зиму они
успевают это забыть и следующей весной с новой надеждой стараются потоптать
друг друга.
Часто, хотя далеко не всегда, сексуальные побуждения таких гусаков,
связанных друг с другом триумфальным криком, находят выход в другом
направлении. Эти гусаки оказываются невероятно притягательны для одиноких
самок, что вероятно объясняется их высоким иерархическим рангом, который они
приобретают благодаря объединенной боевой мощи. Во всяком случае, рано или
поздно находится гусыня, которая на небольшом расстоянии следует за двумя
такими героями, но влюблена -- как показывают детальные наблюдения и
последующий ход событий -- в одного из них. Поначалу такая девушка стоит или
соответственно плавает рядышком, как бедный "третий лишний", когда гусаки
предпринимают свои безуспешные попытки к соитию; но рано или поздно она
изобретает хитрость -- ив тот момент, когда ее избранник пытается взобраться
на партнера, она быстренько втискивается между ними в позе готовности. При
этом она всегда предлагает себя одному и тому же гусаку! Как правило, он
взбирается на нее; однако тотчас же после этого -- тоже как правило --
поворачивается к своему другу и выполняет для него финальную церемонию:
"Но думал-то я при этом о тебе!" Часто второй гусак принимает участие в
этой заключительной церемонии, по всем правилам. В одном из
запротоколированных случаев гусыня не следовала повсюду за обоими гусаками,
а около полудня, когда у гусей особенно сильно половое возбуждение, ждала
своего возлюбленного в определенном углу пруда.
Он приплывал к ней второпях, а тотчас после соития снимался и летел
через пруд назад к своему другу, чтобы исполнить с ним эпилог спаривания,
что казалось особенно недружелюбным по отношению к даме. Впрочем, она не
выглядела "оскорбленной".
Для гусака такая половая связь может постепенно превратиться в "любимую
привычку", а гусыня с самого начала была готова добавить свой голос к его
триумфальному крику. С упрочением знакомства уменьшается дистанция, на
которой следует гусыня за парой самцов; так что другой, который ее не
топчет, тоже все больше и больше привыкают к ней. Затем она очень
постепенно, сначала робко, а потом со все возрастающей уверенностью начинает
принимать участие в триумфальном крике обоих друзей, а они все больше и
больше привыкают к ее постоянному присутствию. Таким обходным путем, через
долгое-долгое знакомство, самка из более или менее нежелательного довеска к
одному из гусаков превращается в почти полноправного члена группы
триумфального крика, а через очень долгое время -- даже в совершенно
полноправного.
Этот длительный процесс может быть сокращен одним чрезвычайным
событием. Если гусыня, не получавшая ни от кого помощи в защите гаездового
участка, сама добыла себе место, сама устроила гнездо и насиживает яйца --
вот тут может случиться, что оба гусака находят ее и адаптируют (либо во
время насиживания, либо уже после появления птенцов). То есть, строго
говоря, они адаптируют выводок, гусят; но мирятся с тем, что у них есть мать
и что она шумит вместе со всеми, когда они триумфально кричат со своими
приемными детьми, которые в действительности являются отпрысками одного из
них. Стоять на страже у гнезда и водить за собой детей -- это, как писал уже
Хейнрот, поистине вершины жизни гусака, очевидно более нагруженные эмоциями
и аффектацией, нежели прелюдия к соитию и оно само; потому здесь создается
лучший мост для установления тесного знакомства участвующих индивидов и для
возникновения общего триумфального крика. Независимо от пути, в конце концов
через несколько лет они приходят к настоящему браку втроем, при котором
раньше или позже второй гусак тоже начинает топтать гусыню и все три птицы
вместе участвуют в любовной игре. Самое замечательное в этом тройственном
браке -- а мы имели возможность наблюдать целый ряд таких случаев -- состоит
в его биологическом успехе: они постоянно держатся на самой вершине иерархии
в своей колонии, всеща сохраняют свой гнездовой участок и из года в год
выращивают достаточно многочисленное потомство. Таким образом,
"гомосексуальные" узы триумфального крика двух гусаков никак нельзя считать
чем-то патологическим, тем более что они встречаются и у гусей, живущих на
свободе: Питер Скотт наблюдал у диких короткоклювых гусей в Исландии
значительный процент семей, которые состояли из двух самцов и одной самки.
Там биологическое преимущество, вытекающее из удвоения оборонной мощи отцов,
было еще более явным, чем у наших гусей, в значительной степени защищенных
от хищников.
Я достаточно подробно описал, как новый член может быть принят в
закрытый круг группы триумфального крика в силу долгого знакомства. Осталось
показать еще такое событие, при котором узы триумфального крика возникают
внезапно, словно взрыв, и мгновенно связывают двух индивидов навсегда. Мы
говорим в этом случае -- безо всяких кавычек, -- что они влюбились друг в
друга.
Английское "to fall in love" и ненавистное мне из-за его вульгарности
немецкое выражение "втюриться" -- оба наглядно передают внезапность этого
события.
У самок и у очень молодых самцов изменения в поведении -- из-за
некоторой "стыдливой" сдержанности -- бывают не столь явными, как у взрослых
гусаков, но отнюдь не менее глубокими и роковыми, скорее наоборот. Зрелый же
самец оповещает о своей любви фанфарами и литаврами; просто невероятно,
насколько может внешне измениться животное, не располагающее ни ярким
брачным нарядом, как костистые рыбы, распаленные таким состоянием, ни
специальной структурой оперения, как павлины и многие другие птицы,
демонстрирующие при сватовстве свое великолепие. Со мной случалось, что я
буквально не узнавал хорошо знакомого гусака, если он успевал "влюбиться" со
вчера на сегодня. Мышечный тонус повышен, в результате возникает энергичная,
напряженная осанка, меняющая обычный контур птицы; каждое движение
производится с избыточной мощью; взлет, на который в другом состоянии
решиться трудно, влюбленному гусаку удается так, словно он не гусь, а
колибри; крошечные расстояния, которые каждый разумный гусь прошел бы
пешком, он пролетает, чтобы шумно, с триумфальным криком обрушиться возле
своей обожаемой. Такой гусак разгоняется и тормозит, как подросток на
мотоцикле, и в поисках ссор, как мы уже видели, тоже ведет себя очень
похоже.
Влюбленная юная самка никогда не навязывается своему возлюбленному,
никогда не бегает за ним; самое большее -- она "как бы случайно" находится в
тех местах, ще он часто бывает. Благосклонна ли она к его сватовству, гусак
узнает только по игре ее глаз; причем когда он совершает свои подвиги, она
смотрит не прямо на него, а "будто бы" куда-то в сторону. На самом деле она
смотрит на него, но не поворачивает головы, чтобы не выдать направление
своего взгляда, а следит за ним краем глаза, точь-в-точь как это бывает у
дочерей человеческих.
Как это, к сожалению, бывает и у людей, иногда волшебная стрела Амура
попадает только в одного. Судя по нашим протоколам, это чаще случается с
юношей, чем с девушкой; но тут возможна ошибка, за счет того, что тонкие
внешние проявления девичьей влюбленности у гусей тоже труднее заметить, чем
более явные проявления мужской. У самца сватовство часто бывает успешным и
тогда, когда предмет его любви не отвечает ему таким же чувством, потому что
ему дозволено самым беззастенчивым образом преследовать свою возлюбленную,
отгонять всех других претендентов и безмерным упорством своего постоянного,
преисполненного ожиданий присутствия постепенно добиться того, что она
привыкает к нему и вносит свой голос в его триумфальный крик. Несчастная и
окончательно безнадежная влюбленность случается главным образом тогда, когда
ее объект уже прочно связан с кем-то другим. Во всех наблюдавшихся случаях
такого рода гусаки очень скоро отказывались от своих притязаний. Но об одной
очень ручной гусыне, которую я сам вырастил, в протоколе значится, что она
более четырех лет в неизменной любви своей ходила следом за счастливым в
браке гусаком. Она всегда "как бы случайно" скромно присутствовала на
расстоянии нескольких метров от его семьи. И ежегодно доказывала верность
своему возлюбленному неоплодотворенной кладкой.
Верность в отношении триумфального крика и сексуальная верность
своеобразно коррелируются, хотя и по-разному у самок и у самцов. В идеальном
нормальном случае, когда все ладится и не возникает никаких помех, -- т.е.
когда пара здоровых, темпераментных серых гусей влюбляется друг в друга по
первой своей весне, и ни один из них не теряется, не попадает в зубы к лисе,
не погибает от глистов, не сбивается ветром в телеграфные провода и т.д., --
оба гуся, скорее всего, будут всю жизнь верны друг другу как в триумфальном
крике, так и в половой связи. Если судьба разрушает узы первой любви, то и
гусак, и гусыня могут вступить в новый союз триумфального крика, -- тем
легче, чем раньше случилась беда, -- хотя при этом заметно нарушается
моногамность половой активности, причем у гусака сильнее, чем у гусыни.
Такой самец вполне нормально празднует триумфы со своей супругой, честно
стоит на страже у гнезда, защищает свою семью так же отважно, как и любой
другой; короче говоря, он во всех отношениях образцовый отец семейства --
только при случае топчет других гусынь. В особенности он предрасположен к
этому греху в тех случаях, когда его самки нет поблизости; например, он
ще-то вдали от гнезда, а она сидит на яйцах. Но если его "любовница"
приближается к выводку или к центру их гнездового участка, гусак очень часто
нападает на нее и гонит прочь. Зрители, склонные очеловечивать поведение
животных, в таких случаях обвиняют гусака в стремлении сохранить его "связь"
в тайне от супруги, -- что, разумеется, означает чрезвычайное преувеличение
его умственных способностей.
В действительности, возле семьи или гнезда он реагирует на чужую гусыню
так же, как на любого гуся, не принадлежащего к их группе; в то время как на
нейтральной территории отсутствует реакция защиты семейства, которая мешала
бы ему видеть в ней самку. Чужая самка является лишь партнершей в половом
акте; гусак не проявляет никакой склонности задерживаться возле нее, ходить
с ней вместе и уж тем более защищать ее или ее гнездо. Если появляется
потомство, то выращивать своих внебрачных детей ей приходится самой.
"Любовница", со своей стороны, старается осторожно и "как бы случайно"
быть поближе к своему другу. Он ее не любит, но она его -- да, т.е. она с
готовностью приняла бы его предложение триумфального крика, если бы он такое
сделал. У самок серых гусей готовность к половому акту гораздо сильнее
связана с влюбленностью, чем у самцов; иными словами, известная диссоциация
между узами любви и сексуальным влечением у гусей тоже легче и чаще
проявлетя среди мужчин, чем среди женщин. И войти в новую связь, если
порвалась прежняя, гусыне тоже гораздо труднее, чем гусаку. Прежде всего это
относится к ее первому вдовству.
Чем чаще она становится вдовой или партнер ее покидает -- тем легче ей
становится найти нового; впрочем, тем слабее бывают, как правило, новые узы.
Поведение многократно вдовевшей или "разводившейся" гусыни весьма далеко от
типичного. Сексуально более активная, менее заторможенная чопорностью, чем
молодая самка, -- одинаково готовая вступить и в новый союз триумфального
крика, и в новую половую связь, -- такая гусыня становится прототипом
"роковой женщины". Она прямо-таки провоцирует серьезное сватовство молодого
гусака, который был бы готов к пожизненному союзу, но через короткое время
повергает своего избранника в горе, бросая его ради нового возлюбленного.
Биография самой старой нашей серой гусыни Ады -- чудесный пример всего
сказанного, ее история закончилась поздней "великой страстью" и счастливым
браком, но это довольно редкий случай. Протокол Ады читается, как
захватывающий роман, -- но ему место не в этой книге.
Чем дольше прожила пара в счастливом супружестве и чем ближе подходило
их бракосочетание к очерченному выше идеальному случаю, тем труднее бывает,
как правило, овдовевшему супругу вступить в новый союз триумфального крика.
Самке, как мы уже говорили, еще труднее, чем самцу. Хейнрот описывает
случаи, когда овдовевшие гусыни до конца жизни оставались одинокими и
сексуально пассивными. У гусаков мы ничего подобного не наблюдали:
даже поздно овдовевшие сохраняли траур не больше года, а затем начинали
вступать в систематические половые связи, что в конечном итоге окольным
путем приводило все к тем же узам триумфального крика. Из только что
описанных правил существует масса исключений. Например, мы видели, как одна
гусыня, долго прожившая в безукоризненном браке, тотчас же после потери
супруга вступила в новый, во всех отношениях полноценный брак. Наше
объяснение, что, мол, в прежнем супружестве что-то все-таки было, вероятно,
не в порядке, уж очень похоже на "домогательство первопричин" ("petitio
principii") .
Побные исключения настолько редки, что мне, пожалуй, лучше было бы
вообще о них промолчать, чтобы не портить правильное впечатление о прочности
и постоянстве, которые характеризуют узы триумфального крика не только в
идеализированном "нормальном" случае, но и в статистическом среднем из всех
наблюдавшихся случаев.
Если воспользоваться каламбуром, то триумфальный крик -- это лейтмотив
среди всех мотиваций, определяющих повседневную жизнь диких гусей. Он
постоянно звучит едва заметным призвуком в обычном голосовом контакте, -- в
том гоготанье, которое Зелма Лагерлеф удивительно верно перевела словами:
"Здесь я, ты где?" -- несколько усиливаясь при недружелюбной встрече двух
семей и полностью исчезая лишь при кормежке на пастбище, а особенно -- при
тревоге, при общем бегстве или при перелетах крупных стай на большие
расстояния. Однако едва лишь проходит такое волнение, временно подавляющее
триумфальный крик, как у гусей тотчас же вырывается -- в опредленной степени
как симптом контраста -- быстрое приветственное гоготанье, которе мы уже
знаем как самую слабую степень триумфального крика. Члены группы,
объединенной этими узами, целый день и при каждом удобном случае, так
сказать, уверяют друг друга: "Мы едины, мы вместе против всех чужих".
По другим инстинктивным действиям мы уже знаем о той замечательной
спонтанности, об исходящем из них самих производстве стимулов, которое
является специфичным для какого-то определенного поведенческого акта и масса
которого в точности настроена на "потребление" данного действия; т.е.
производство тем обильнее, чем чаще животному приходится выполнять данное
действие. Мыши должны грызть, курицы клевать, а белки прыгать. При
нормальных жизненных условиях им это необходимо, чтобы прокормиться.
Но когда в условиях лабораторного плена такой нужды нет -- им это все
равно необходимо; именно потому, что все инстинктивные действия порождаются
внутренним производством стимулов, а внешние раздражители лишь направляют
осуществление этих действий в конкретных условиях места и времени. Точно так
же серому гусю необходимо триумфально кричать, и если отнять у него
возможность удовлетворять эту потребность, то он превращается в
патологическую карикатуру на самого себя. Он не может разрядить накопившийся
инстинкт на каком-нибудь эрзац-объекте, как это делает мышь, грызущая что
попало, или белка, стереотипно скачущая по клетке, чтобы избавиться от своей
потребности в движении. Серый гусь, не имеющий партнера, с которым можно
триумфально кричать, сидит или бродит печальный и подавленный.
Если Йеркс однажды так метко сказал о шимпанзе, что один шимпанзе --
это вообще не шимпанзе, то к диким гусям это относится еще в большей
степени, даже тогда -- как раз, особенно тогда, -- когда одинокий тусь
находится в густонаселенной колонии, где у него нет партнера по
триумфальному крику. Если такая печальная ситуация преднамеренно создается в
опыте, в котором одного-единственного гусенка выращивают, как Каспара
Хаузера, изолированно от сородичей, то у этого несчастного создания
наблюдается ряд характерных поведенческих отклонений. Они 1 Каспар Хаузер
(1812-1833) -- его происхождение загадочно.
Объявился в Нюрнберге в мае 1828 г. Назвался Каспаром Хаузером;
рассказывал о себе, что сидел один в темном помещении, сколько себя помнит.
Его история послужила сюжетом целого ряда литературных произведений, поэтому
немецкому читателю "К. Х." говорит о многом. ------------------------
относятся и к неодушевленному, и -- в еще большей степени -- к одушевленному
окружению; и чрезвычайно многозначительно похожи на отклонения,
установленные Рене Шпицем у госпитализированных детей, которые лишены
достаточных социальных контактов. Такое существо не только лишено
способности реагировать должным образом на раздражения из внешней среды; оно
старается, по возможности, уклониться от любых внешних воздействий.
Поза лежа лицом к стене является при таких состояниях
"патогномической", т.е. она уже сама по себе достаточна для диагноза. Так же
и гуси, которых психически искалечили подобным образом, садятся, уткнувшись
клювом в угол комнаты; а если поместить в одну комнату двух -- как мы
сделали однажды, -- то в два угла, расположенные по диагонали. Рене Шпиц,
которому мы показали этот эксперимент, был просто потрясен такой аналогией
между поведением наших подопытных животных и тех детей, которых он изучал в
сиротском приюте. В отличие от детей, про гусей мы еще не знаем, насколько
такой калека поддается лечению, ибо на восстановление требуются годы.
Пожалуй, еще более драматично, чем такая экспериментальная помеха
возникновению уз триумфального крика, действует насильственный разрыв этих
уз, который в естественных условиях случается слишком часто. Первая реакция
на исчезновение партнера состоит в том, что серый гусь изо всех сил
старается его отыскать. Он беспрерывно, буквально день и ночь, издает
трехслоговый дальний зов, торопливо и взволнованно обегает привычные места,
в которых обычно бывал вместе с пропавшим, и все больше расширяет радиус
своих поисков, облетая большие пространства с непрерывным призывным криком.
С утратой партнера тотчас же пропадает какая бы то ни было готовность к
борьбе, осиротевший гусь вообще перестает защищаться от своих сородичей,
убегает от более молодых и слабых; а поскольку о его состоянии сразу же
"начинаются толки" в колонии, то он мигом оказывается на самой низшей
ступени иерархии. Порог всех раздражении, вызывающих бегство, понижается;
птица проявляет крайнюю трусость не только по отношению к сородичам, она
реагирует на все раздражения внешнего мира с большим испугом, чем прежде.
Гусь, бывший до этого ручным, может начать бояться людей, как дикий.
Иногда, правда, у гусей, выращенных человеком, может случиться
обратное: осиротевшая птица снова привязывается к своему опекуну, на
которого уже не обращала никакого внимания, пока была счастливо связана с
другими гусями. Так произошло, например, с гусаком Копфшлицем, когда мы
отправили в ссылку его друга Макса.
Дикие гуси, нормальным образом выращенные их собственными родителями, в
случае потери партнера могут вернуться к родителям, к своим братьям и
сестрам, с которыми они перед тем уже не поддерживали каких-либо заметных
отношений, но -- как показывают именно эти наблюдения -- сохраняли латентную
привязанность к ним.
Несомненно, к этой же сфере явлений относится и тот факт, что гуси,
которых мы уже взрослыми переселили в дочерние колонии нашего гусиного
хозяйства -- на озеро Аммерзее или на пруды Амперштаувайер в
Фюрстенфельдбрюке, -- возвращались в прежнюю колонию на Эсс-зее именно
тогда, когда теряли своих супругов или партнеров по триумфальному крику.
Все описанные выше симптомы, относящиеся к вегетативной нервной системе
и к поведению, очень похоже проявляются и у скорбящих людей. Джон Баулби в
своем исследовании грусти у маленьких детей дал наглядную трогательную
картину этих явлений; и просто невероятно, до каких деталей простирается
здесь аналогия между человеком и птицей! В точности как человеческое лицо
при длительном сохранении описанного депрессивного состояния бывает отмечено
постоянной неподвижностью -- "убито горем", -- то же самое происходит и с
лицом серого гуся. В обоих случаях за счет длительного снижения
симпатического тонуса особенно подвержены изменениям нижние окологлазья, что
характерно для внешнего проявления "опечаленности". Мою любимую старую
гусыню Аду я издали узнаю среди сотен других гусей по этому скорбному
выражению ее глаз; и я получил однажды впечатляющее подтверждение, что это
не плод моей фантазии. Один очень опытный знаток животных, особенно птиц,
ничего не знавший о предыстории Ады, вдруг показал на нее и сказал:
"Это гусыня, должно быть, хлебнула горя!" Из принципиальных соображений
теории познания мы считаем ненаучными, незаконными любые высказывания о
субъективных переживаниях животных, за исключением одного: субъективные
переживания у животных есть. Нервная система животного отличается от нашей,
как и происходящие в ней процессы; и можно принять за аксиому, что
переживания, идущие параллельно с этими процессами, тоже качественно
отличаются от наших. Но эта теоретически трезвая установка по поводу
субъективных переживаний у животных, естественно, никак не означает, что
отрицается их существование. Мой учитель Хейнрот на упрек, что он будто бы
видит в животном бездушную машину, обычно отвечал с улыбкой:
"Совсем наоборот, я считаю животных эмоциональными людьми с очень
слабым интеллектом!" Мы не знаем и не можем знать, что субъективно
происходит в гусе, который проявляет все объективные симптомы человеческого
горя.
Но мы не можем удержаться от чувства, что его страдание сродни нашему!
Чисто объективно -- все поведение, какое можно наблюдать у дикого гуся,
лишенного уз триумфального крика, имеет наибольшее сходство с поведением
животных, очень привязанных к месту обитания, когда их вырывают из
привычного окружения и пересаживают в чужую обстановку. Здесь начинаются те
же отчаянные поиски, и так же пропадает всякая боеготовность до тех пор,
пока животное не найдет свои родные места. Для сведущего человека
характеристика связи серого гуся с партнером по триумфальному крику будет
наглядной и меткой, если сказать, что гусь относится к партнеру так же -- со
всех точек зрения, -- как относится к центру своей территории чрезвычайно
привязанное к своему участку животное, у которого эта привязанность тем
сильнее, чем больше "степень его знакомства" с нею. В непосредственной
близости к этому центру не только внутривидовая агрессия, но и многие другие
автономные жизненные проявления соответствующего вида достигают наивысшей
интенсивности. Моника Майер-Хольцапфель определила партнера по личной дружбе
как "животное, эквивалентное дому", и тем самым ввела термин, который
успешно избегает антропоморфной субъективизации поведения животных, но при
этом во всей полноте охватывает значение чувств, вызываемых настоящим
другом.
Поэты и психоаналитики давно уже знают, как близко соседствуют любовь и
ненависть; знают, что и у нас, людей, объект любви почти всегда,
"амбивалентно", бывает и объектом агрессии. Триумфальный крик у гусей -- я
подчеркиваю снова и снова -- это лишь аналог, в самом лучшем случае лишь
яркая, но упрощенная модель человеческой дружбы и любви; однако эта модель
знаменательным образом показывает, как может возникнуть такая
двойственность. Если даже -- при нормальных условиях -- во втором акте
церемонии, в дружеском приветственном повороте друг к другу агрессия у серых
гусей совершенно отсутствует, то в целом -- особенно в первой части,
сопровождаемой "раскатом", -- ритуал содержит полную меру автохтонной
агрессии, которая направлена, хотя и скрытно, против возлюбленного друга и
партнера.
Что это именно так -- мы знаем не только из эволюционных соображений,
приведенных в предыдущей главе, но и из наблюдения исключительных случаев,
которые высвечивают взаимодействие первичной агрессии и ставших автономными
мотиваций триумфального крика.
Наш самый старый белый гусь, Паульхен, на втором году жизни спаривался
с гусыней своего вида, но в то же время сохранял узы триумфального крика с
другим таким же гусаком, Шнееротом, который хотя и не был ему братом, но
стал таковым в совместной жизни. У белых гусаков есть обыкновение -- широко
распространенное у настоящих и у нырковых уток, но очень редкое у гусей --
насиловать чужих самок (особенно тогда, когда они находятся на гнезде,
насиживая яйца). Так вот, когда на следующих год супруга Паульхена построила
гнездо, отложила яйца и стала их насиживать, возникла ситуация, столь же
интересная, сколь ужасная: Шнеерот насиловал самку постоянно и жесточайшим
образом, а Паульхен ничего на мог против этого предпринять! Когда Шнеерот
являлся на гнездо и хватал гусыню, Паульхен с величайшей яростью бросался на
развратника, но затем, добежав до него, обходил его резким зигзагом и в
конце концов нападал на какой-нибудь безобидный эрзац-объект, например на
нашего фотографа, снимавшего эту сцену. Никогда прежде я не видел столь
отчетливо эту власть переориентирования, закрепленного ритуализацией:
Паульхен хотел напасть на Шнеерота, -- тот, вне всяких сомнений сомнений,
возбуждал его гнев, -- но не мог, потому что накатанная дорога
ритуализованного действия проносила его мимо предмета ярости так же жестко и
надежно, как стрелка, установленная соответствующим образом, посылает
локомотив на соседний путь.
Поведение этого белого гуся показывает совершенно однозначно, что даже
стимулы, определенно вызывающие агрессию, приводят не к нападению, а к
триумфальному крику, если исходят от партнера. У белых гусей вся церемония
не разделяется на два акта так отчетливо, как у серых, у которых первый акт
содержит больше агрессии и направляется наружу, а второй состоит почти
исключительно в социально мотивированном обращении к партнеру. Белые гуси
вероятно вообще сильнее заряжены агрессивностью, чем наши дружелюбные серые.
Так же и их триумфальный крик, который в этом отношении примитивнее у белых
гусей, чем у их серых родственников. Таким образом, в описанном ненормальном
случае смогло возникнуть поведение, которое в механике побуждений полностью
соответствовало исходному переориентированному нападению, нацеленному мимо
партнера, какое мы уже видели у цихлид. Здесь хорошо применимо Фрейдово
понятие регрессии.
Несколько иной процесс регрессии может внести определенные изменения и
в триумфальный крик серых гусей, а именно -- в его вторую, неагрессивную
фазу; и в этих изменениях отчетливо проявляется изначальное участие
агрессивного инстинкта. Это в высшей степени драматичное событие может
произойти лишь в том случае, если два сильных гусака вступают в союз
триумфального крика, как описано выше. Мы уже говорили, что даже самая
боеспособная гусыня уступает в борьбе самому слабому гусаку, так что ни одна
нормальная пара гусей не может выстоять против двух таких друзей, и потому
они стоят в иерархии гусиной колонии очень высоко. С возрастом и с долгой
привычкой к этому высокому рангу у них растет "самоуверенность", т.е.
уверенность в победе, а вместе с тем и агрессивность. Одновременно
интенсивность триумфального крика растет и вместе со степенью знакомства
партнеров, т.е. с продолжительностью их союза. При этих обстоятельствах
вполне понятно, что церемония единства такой пары гусаков приобретает
степень интенсивности, которая у разнополой пары не достигается никогда. Уже
неоднократно упоминавшихся Макса и Копфшлица, которые "женаты" вот уже
девять лет, я узнаю издали по сумашедшей восторженности их триумфального
крика.
Так вот, иногда бывает, что триумфальный крик таких гусаков выходит из
всяких рамок, доходит до экстаза, -- и тут происходит нечто весьма
примечательное и жуткое.
Крики становятся все громче, сдавленнее и быстрее, шеи вытягиваются все
более горизонтально и тем самым теряют характерное для церемонии поднятое
положение, а угол, на который отклоняется переориентированное движение от
направления на партнера, становится все меньше. Иными словами,
ритуализованная церемония при чрезмерном нарастании ее интенсивности
утрачивает те двигательные признаки, которые отличают ее от
неритуализованного прототипа. Таким образом происходит настоящая Фрейдова
регрессия: церемония возвращается к эволюционно более раннему,
первоначальному состоянию. Впервые такую "разритуализацию" обнаружил И.
Николаи на снегирях. Церемония приветствия у самочек этих птиц, как и
триумфальный крик у гусей, возникла за счет ритуализации из исходных
угрожающих жестов. Если усилить сексуальные побуждения самки снегиря долгим
одиночеством, а затем поместить ее вместе с самцом, то она преследует его
жестами приветствия, которые принимают агрессивный характер тем отчетливее,
чем сильнее напряжение полового инстинкта.
У пары гусаков возбуждение такой экстатической любви-ненависти может на
любом уровне остановиться и вновь затихнуть; затем развивается хотя еще и
крайне возбужденный, однако нормальный триумфальный крик, завершающийся
тихим и нежным гоготаньем, даже если их жесты только что угрожающе
приближались к проявлениям яростной агрессивности. Даже если видишь такое
впервые, ничего не зная о только что описанных процессах, -- наблюдая
подобные проявления чрезмерно пылкой любви, испытываешь какое-то неприятное
чувство.
Невольно приходят на ум выражения типа "Так тебя люблю, что съел бы" --
и вспоминается старая мудрость, которую так часто подчеркивал Фрейд, что
именно обиходная речь обладает надежным и верным чутьем к глубочайшим
психологическим взаимосвязям.
Однако в единичных случаях -- за десять лет наблюдений у нас в
протоколах всего три таких -- разритуализация, дошедшая до наивысшего
экстаза, не поворачивает вспять; и тогда происходит событие, непоправимое и
влекущее чрезвычайно тяжелые последствия для дальнейшей жизни участников:
угрожающие и боевые позы обоих гусаков приобретают все более чистую форму,
возбуждение доходит до точки кипения, -- и прежние друзья внезапно хватают
друг друга "за воротник" и ороговелым сгибом крыла обрушивают град ударов,
грохот которых разносится по округе. Такую смертельно серьезную схватку
слышно буквально за километр. Обычная драка двух гусаков, которая
разгорается из-за соперничества по поводу самки или места под гнездо, редко
длится больше нескольких секунд, а больше минуты -- никогда. В одной их трех
схваток между бывшими партнерами по триумфальному крику мы запротоколировали
продолжительность боя в четверть часа, после чего бросились к ним
встревоженные шумом сражения. Ужасающая, ожесточенная ярость таких схваток
лишь в малой степени объясняется, пожалуй, тем обстоятельством, что
противники слишком хорошо знакомы и потому испытывают друг перед другом
меньше страха, чем перед чужаком. Чрезвычайная ожесточенность супружеских
ссор тоже черпается не только из этого источника. Мне кажется, что, скорее,
в каждой настоящей любви спрятан такой заряд латентной агрессии,
замаскированной узами партнеров, что при разрыве этих уз возникает тот
отвратительный феномен, который мы называем ненавистью. Нет любви без
агрессии, но нет и ненависти без любви!
Победитель никогда не преследует побежденного, и мы ни разу не видели,
чтобы между ними возникла вторая схватка. Наоборот, в дальнейшем эти гусаки
намеренно избегают друг друга; если гуси большим стадом пасутся на
болотистом лугу за оградой, они всегда находятся в диаметрально
противоположных точках. Если они случайно -- когда не заметят друг друга
вовремя -- или в нашем эксперименте оказываются рядом, то демонстрируют,
пожалуй, самое достопримечательное поведение, какое мне приходилось видеть у
животных; трудно решиться описать его, рискуя попасть под подозрение в
необузданной фантазии. Гусаки -- смущаются\ В подлинном смысле этого слова!
Они не в состоянии друг друга видеть, друг на друга посмотреть; у каждого
взгляд беспокойно блуждает вокруг, колдовски притягивается к объекту его
любви и ненависти -- и отскакивает, как отдергивается палец от раскаленного
металла.
А в добавление к тому оба беспрерывно через что-то перепрыгивают,
оправляют оперение, трясут клювом нечто несуществующее и т.д. Просто уйти
они тоже не в состоянии, ибо все, что может выглядеть бегством, запрещено
древним заветом: "сохранять лицо" любой ценой. Поневоле становится жалко их
обоих; чувствуется, что ситуация чрезвычайно болезненная. Исследователь,
занятый проблемами внутривидовой агрессии, много бы дал за возможность
посредством точного количественного анализа мотиваций установить
пропорциональные соотношения, в которых первичная агрессия и автономное,
обособившееся побуждение к триумфальному крику взаимодействуют друг с другом
в различных частных случаях такой церемонии. По-видимому, мы постепенно
приближаемся к решению этой задачи, но рассмотрение соответствующих
исследований здесь увело бы нас слишком далеко.
Вместо того мы хотели бы еще раз окинуть взглядом все то, что узнали из
данной главы об агрессии и о своеобразных механизмах торможения, которые не
только исключают какую бы то ни было борьбу между совершенно определенными
индивидами, постоянно связанными друг с другом, но и создают между ними
особого рода союз. С примером такого союза мы подробнее познакомились на
триумфальном крике гусей. Затем мы хотим исследовать отношения между союзом
такого рода и другими механизмами социальной совместной жизни, которые я
описал в предыдущих главах. Когда я сейчас перечитываю ради этого
соответствующие главы, меня охватывает чувство бессилия: я сознаю, что мне
не удалось воздать должное величию и важности эволюционных процессов, о
которых -- мне кажется -- я знаю, как они происходили, и которые я решился
описать. Надо полагать, более или менее одаренный речью ученый, который всю
свою жизнь занимался какой-то материей, должен бы быть в состоянии изложить
результаты трудов своих таким образом, чтобы передать слушателю или читателю
не только то, что он знает, но и то, что он при этом чувствует. Мне остается
лишь надеяться, что чувство, которое я не сумел выразить в словах, повеет на
читателя из краткого изложения фактов, когда я воспользуюсь здесь подобающим
мне средством краткого научного резюме.
Как мы знаем из 8-й главы, существуют животные, которые полностью
лишены внутривидовой агрессии и всю жизнь держатся в прочно связанных стаях.
Можно было бы думать, что этим созданиям предначертано развитие постоянной
дружбы и братского единения отдельных особей; но как раз у таких мирных
стадных животных ничего подобного не бывает никогда, их объединение всегда
совершенно анонимно. Личные узы, персональную дружбу мы находим только у
животных с высокоразвитой внутривидовой агрессией, причем эти узы тем
прочнее, чем агрессивнее соответствующий вид. Едва ли есть рыбы агрессивнее
цихлид и птицы агрессивнее гусей. Общеизвестно, что волк -- самое
агрессивное животное из всех млекопитающих ("bestia senza pace" у Данте); он
же -- самый верный из всех друзей. Если животное в зависимости от времени
года попеременно становится то территориальным и агрессивным, то
неагрессивным и общительным, -- любая возможная для него персональная связь
ограничена периодом агрессивности.
Персональные узы возникли в ходе великого становления, вне всяких
сомнений, в тот момент, когда у агрессивных животных появилась необходимость
в совместной деятельности двух или более особей ради какой-то задачи
сохранения вида; вероятно, главным образом ради заботы о потомстве.
Несомненно, что личные узы и любовь во многих случаях возникли из
внутривидовой агрессии, в известных случаях это происходило путем
ритуализации переориентированного нападения или угрозы. Поскольку возникшие
таким образом ритуалы связаны лично с партнером, и поскольку в дальнейшем,
превратившись в самостоятельные инстинктивные действия, они становятся
потребностью, -- они превращают в насущную потребность и постоянное
присутствие партнера, а его самого -- в "животное, эквивалентное дому".
Внутривидовая агрессия на миллионы лет старше личной дружбы и любви. За
время долгих эпох в истории Земли наверняка появлялись животные,
исключительно свирепые и агрессивные. Почти все рептилии, каких мы знаем
сегодня, именно таковы, и трудно предположить, что в древности это было
иначе. Однако личные узы мы знаем только у костистых рыб, у птиц и у
млекопитающих, т.е. у групп, ни одна их которых не известна до позднего
мезозоя. Так что внутривидовой агрессии без ее контр-партнера, без любви,
бывает сколько угодно; но любви без агрессии не бывает.
Ненависть, уродливую младшую сестру любви, необходимо четко отделять от
внутривидовой агрессии. В отличие от обычной агрессии она бывает направлена
на индивида, в точности как и любовь, и по-видимому любовь является
предпосылкой ее появления: по-настоящему ненавидеть можно, наверно, лишь то,
что когда-то любил, и все еще любишь, хоть и отрицаешь это.
Пожалуй, излишне указывать на аналогии между описанным выше социальным
поведением некоторых животных -- прежде всего диких гусей -- и человека. Все
прописные истины наших пословиц кажутся в той же мере подходящими и для этих
птиц. Будучи эволюционистами и дарвинистами с колыбели, мы можем и должны
извлечь из этого важные выводы. Прежде всего мы знаем, что самыми последними
общими предками птиц и млекопитающих были примитивные рептилии позднего
девона и начала каменноугольного периода, которые наверняка не обладали
высокоразвитой общественной жизнью и вряд ли были умнее лягушек. Отсюда
следует, что подобия социального поведения у серых гусей и у человека не
могут быть унаследованы об общих предков; они не "гомологичны", а возникли
-- это не подлежит сомнению -- за счет так называемого конвергентного
приспособления. И так же несомненно, что их существование не случайно;
вероятность -- точнее, невероятность -- такого совпадения можно вычислить,
но она выразилась бы астрономическим числом нулей.
Если в высшей степени сложные нормы поведения -- как, например,
влюбленность, дружба, иерархические устремления, ревность, скорбь и т.д. и
т.д. -- у серых гусей и у человека не только похожи, но и просто-таки
совершенно одинаковы до забавных мелочей -- это говорит нам наверняка, что
каждый такой инстинкт выполняет какую-то совершенно определенную роль в
сохранении вида, и притом такую, которая у гусей и у людей почти или
совершенно одинакова. Поведенческие совпадения могут возникнуть только так.
Как подлинные естествоиспытатели, не верящие в "безошибочные инстинкты"
и прочие чудеса, мы считаем самоочевидным, что каждый такой поведенческий
акт является функцией соответствующей специальной телесной структуры,
состоящей из нервной системы, органов чувств и т.д.; иными словами --
функцией структуры, возникшей в организме под давлением отбора. Если мы -- с
помощью какой-нибудь электронной или просто мысленной модели -- попытаемся
представить себе, какую сложность должен иметь физиологический аппарат
такого рода, чтобы произвести хотя бы, к примеру, социальное поведение
триумфального крика, то с изумлением обнаружим, что такие изумительные
органы, как глаз или ухо, кажутся чем-то совсем простеньким в сравнении с
этим аппаратом.
Чем сложнее и специализированное два органа, аналогично устроенных и
выполняющих одну и ту же функцию, тем больше у нас оснований объединить их
общим, функционально определенным понятием -- и обозначить одним и тем же
названием, хотя их эволюционное происхождение совершенно различно. Если,
скажем, каракатицы или головоногие, с одной стороны, и позвоночные, с
другой, независимо друг от друга изобрели глаза, которые построены по одному
и тому принципу линзовой камеры и в обоих случаях состоят из одних и тех же
конструктивных элементов -- линза, диафрагма, стекловидное тело и сетчатка,
-- то нет никаких разумных доводов против того, чтобы оба органа -- у
каракатиц и у позвоночных -- называть глазами, безо всяких кавычек. С таким
же правом мы можем это себе позволить и в отношении элементов социального
поведения высших животных, которое как минимум по многим признакам
аналогично поведению человека.
Высокомерным умникам сказанное в этой главе должно послужить серьезным
предупреждением. У животного, даже не принадлежащего к привилегированному
классу млекопитающих, исследование обнаруживает механизм поведения, который
соединяет определенных индивидов на всю жизнь и превращается в сильнейший
мотив, определяющий все поступки, который пересиливает все "животные"
инстинкты -- голод, сексуальность, агрессию и страх -- и создает
общественные отношения в формах, характерных для данного вида. Такой союз по
всем пунктам аналогичен тем отношениям, какие у нас, у людей, складываются
на основе любви и дружбы в их самом чистом и благородном проявлении.

12. ПРОПОВЕДЬ СМИРЕНИЯ

Рубанок не проходит здесь --
В доске сучки торчат везде --
Твоя то спесь.
И ты всегда -- всегда
Гарцуешь у нее в узде.

Христиан Моргенштерн

Все, что содержится в предыдущих одиннадцати главах, -- это научное
естествознание. Приведенные факты достаточно проверены, насколько это вообще
можно утверждать в отношении результатов такой молодой науки, как
сравнительная этология. Однако теперь мы оставим изложение того, что
выявилось в наблюдениях и в экспериментах с агрессивным поведением животных,
и обратимся к вопросу: можно ли из всего этого извлечь что-нибудь применимое
к человеку, полезное для предотвращения тех опасностей, которые вырастают из
его собственного агрессивного инстинкта.
Есть люди, которые уже в самом этом вопросе усматривают оскорбление
рода людского. Человеку слишком хочется видеть себя центром мироздания;
чем-то таким, что по самой своей сути не принадлежит остальной природе, а
противостоит ей как нечто иное и высшее. Упорствовать в этом заблуждении --
для многих людей потребность. Они остаются глухи к мудрейшему из наказов,
какие когда-либо давал им мудрец, -- к призыву "познай себя"; это слова
Хилона, хотя обычно их приписывают Сократу. Что же мешает людям прислушаться
к ним?
Есть три препятствия тому, усиленные могучими эмоциями. Первое из них
легко устранимо у каждого разумного человека; второе, при всей его
пагубности, все же заслуживает уважения; третье понятно в свете духовной
эволюции -- и потому его можно простить, но с ним управиться, пожалуй,
труднее всего на свете. И все они неразрывно связаны и переплетены с тем
человеческим пороком, о котором древняя мудрость гласит, что он шагает
впереди падения, -- с гордыней. Я хочу прежде всего показать эти
препятствия, одно за другим; показать, каким образом они вредят. А затем
постараюсь по мере сил способствовать их устранению.
Первое препятствие -- самое примитивное. Оно мешает самопознанию
человека тем, что запрещает ему увидеть историю собственного возникновения.
Эмоциональная окраска и упрямая сила такого запрета парадоксальным образом
возникают из-за того, что мы очень похожи на наших ближайших родственников.
Людей было бы легче убедить в их происхождении, если бы они не были знакомы
с шимпанзе. Неумолимые законы образного восприятия не позволяют нам видеть в
обезьяне -- особенно в шимпанзе -- просто животное, как все другие, а
заставляют разглядеть в ее физиономии человеческое лицо. В таком аспекте
шимпанзе, измеренный человеческой меркой, кажется чем-то ужасным,
дьявольской карикатурой на нас. Уже с гориллой, отстоящей от нас несколько
дальше в смысле родства, и уж тем более с орангутангом, мы испытываем
меньшие трудности. Лица стариков -- причудливые дьявольские маски -- мы
воспринимаем вполне серьезно и иногда даже находим в них какую-то красоту. С
шимпанзе это совершенно невозможно. Он выглядит неотразимо смешно, но при
этом настолько вульгарно, настолько отталкивающе, -- таким может быть лишь
совершенно опустившийся человек. Это субъективное впечатление не так уж
ошибочно: есть основания предполагать, что общие предки человека и шимпанзе
по уровню развития были гораздо выше нынешних шимпанзе. Как ни смешна сама
по себе эта оборонительная реакция человека по отношению к шимпанзе, ее
тяжелая эмоциональная нагрузка склонила очень многих ученых к построению
совершенно безосновательных теорий о возникновении человека. Хотя
происхождение от животных не отрицается, но близкое родство с шимпанзе либо
перепрыгивается серией логических кульбитов, либо обходится изощренными
окольными путями.
Второе препятствие к самопознанию -- это эмоциональная антипатия к
признанию того, что наше поведение подчиняется законам естественной
причинности. Бернгард Хассенштайн дал этому определение "антикаузальная
оценка". Смутное, похожее на клаустрофобию чувство несвободы, которое
наполняет многих людей при размышлении о всеобщей причинной
предопределенности природных явлений, конечно же, связано с их оправданной
потребностью в свободе воли и со столь же оправданным желанием, чтобы их
действия определялись не случайными причинами, а высокими целями.
Третье великое препятствие человеческого самопознания -- по крайней
мере в нашей западной культуре -- это наследие идеалистической философии.
Она делит мир на две части: мир вещей, который идеалистическое мышление
считает в принципе индифферентным в отношении ценностей, и мир человеческого
внутреннего закона, который один лишь заслуживает признания ценности. Такое
деление замечательно оправдывает эгоцентризм человека, оно идет навстречу
его антипатии к собственной зависимости от законов природы -- и потому нет
ничего удивительного в том, что оно так глубоко вросло в общественное
сознание. Насколько глубоко -- об этом можно судить по тому, как изменилось
в нашем немецком языке значение слов "идеалист" и "материалист";
первоначально они означали лишь философскую установку, а сегодня содержат и
моральную оценку. Необходимо уяснить себе, насколько привычно стало, в нашем
западном мышлении, уравнивать понятия "доступное научному исследованию" и "в
принципе оценочно-индифферентное". Меня легко обвинить, будто я выступаю
против этих трех препятствий человеческого самопознания лишь потому, что они
противоречат моим собственным научным и философским воззрениям, -- я должен
здесь предостеречь от подобных обвинений. Я выступаю не как закоренелый
дарвинист против неприятия эволюционного учения, и не как профессиональный
исследователь причин -- против беспричинного чувства ценности, и не как
убежденный материалист -- против идеализма. У меня есть другие основания.
Сейчас естествоиспытателей часто упрекают в том, будто они накликают на
человечество ужасные напасти и приписывают ему слишком большую власть над
природой. Этот упрек был бы оправдан, если бы ученым можно было поставить в
вину, что они не сделали предметом своего изучения и самого человека. Потому
что опасность для современного человечества происходит не столько из его
способности властвовать над физическими процессами, сколько из его
неспособности разумно направлять процессы социальные. Однако в основе этой
неспособности лежит именно непонимание причин, которое является -- как я
хотел бы показать -- непосредственным следствием тех самых помех к
самопознанию.
Они препятствуют исследованию именно тех и только тех явлений
человеческой жизни, которые кажутся людям имеющими высокую ценность; иными
словами, тех, которыми мы гордимся. Не может быть излишней резкость
следующего утверждения: если нам сегодня основательно известны функции
нашего пищеварительного тракта -- и на основании этого медицина, особенно
кишечная хирургия, ежегодно спасает жизнь тысячам людей, -- мы здесь обязаны
исключительно тому счастливому обстоятельству, что работа этих органов ни в
ком не вызывает особого почтения и благоговения. Если, с другой стороны,
человечество в бессилии останавливается перед патологическим разложением
своих социальных структур, если оно -- с атомным оружием в руках -- в
социальном плане не умеет себя вести более разумно, нежели любой животный
вид, -- это в значительной степени обусловлено тем обстоятельством, что
собственное поведение высокомерно переоценивается и, как следствие,
исключается из числа природных явлений, которые можно изучать.
Исследователи -- воистину -- совершенно не виноваты в том, что люди
отказываются от самопознания. Когда Джордано Бруно сказал им, что они вместе
с их планетой -- это всего лишь пылинка среди бесчисленного множества других
пылевых облаков, -- они сожгли его. Когда Чарлз Дарвин открыл, что они
одного корня с животными, они бы с удовольствием прикончили и его; попыток
заткнуть ему рот было предостаточно. Когда Зигмунд Фрейд попытался
проанализировать мотивы социального поведения человека и объяснить его
причинность, -- хотя и с субъективной психологической точки зрения, но
вполне научно в смысле методики постановки проблем, -- его обвинили в
нигилизме, в слепом материализме и даже в порнографических наклонностях.
Человечество препятствует самооценке всеми средствами; и поистине уместно
призвать его к смирению -- и всерьез попытаться взорвать эти завалы чванства
на пути самопознания.
Сегодня мне уже не приходится сталкиваться с тем сопротивлением,
которое противостояло открытиям Джордано Бруно, -- это ободряющий признак
распространения естественно-научных знаний, -- так что я начну с того, что
противостоит открытиям Чарлза Дарвина. Мне кажется, есть простое средство
примирить людей с тем фактом, что они сами возникли как часть природы, без
нарушения ее законов: нужно лишь показать им, насколько Вселенная велика и
прекрасна, насколько достойны величайшего благоговения царящие в ней законы.
Прежде всего, я более чем уверен, что человек, достаточно знающий об
эволюционном становлении органического мира, не может внутренне
сопротивляться осознанию того, что и сам он обязан своим существованием
этому прекраснейшему из всех естественных процессов. Я не хочу обсуждать
здесь вероятность -- или, лучше сказать, неоспоримость -- учения о
происхождении видов, многократно превышающую вероятность всех наших
исторических знаний. Все, что нам сегодня известно, органически вписывается
в это учение, ничто ему не противоречит, и ему присущи все достоинства,
какими может обладать учение о творении: убедительная сила, поэтическая
красота и впечатляющее величие.
Кто усвоил это во всей полноте, тот не может испытывать отвращение ни к
открытию Дарвина, что мы с животными имеем общее происхождение, ни к выводам
Фрейда, что и нами руководят те же инстинкты, какие управляли нашими
дочеловеческими предками. Напротив, сведущий человек почувствует лишь новое
благоговение перед Разумом и Ответственной Моралью, которые впервые пришли в
этот мир лишь с появление человека -- и вполне могли бы дать ему силу, чтобы
подчинить животное наследие в себе самом, если бы он в своей гордыне не
отрицал само существование такого наследия.
Еще одно основание для всеобщего отказа от эволюционного учения состоит
в глубоком почтении, которое мы, люди, испытываем по отношению к своим
предкам. "Происходить" по-латыни звучит "аехсепоеге", т.е. буквально
"нисходить, опускаться", и уже в римском праве было принято помещать
прародителей наверху родословной и рисовать генеалогическое древо,
разветвлявшееся сверху вниз. То, что человек имеет хотя всего двух
родителей, но 256 пра-пра-пра-пра-пра-прадедов и бабок, -- это в родословных
не отражалось даже в тех случаях, когда они охватывали соответствующее число
поколений. Получалось это потому, что среди всех тех предков набиралось не
так уж много таких, которыми можно было похвастаться. По мнению некоторых
авторов, выражение "нисходить", возможно, связано и с тем, что в древности
любили выводить свое происхождение от богов. Что древо жизни растет не
сверху вниз, а снизу вверх -- это, до Дарвина, ускользало от внимания людей.
Так что слово "нисхождение" означает нечто, как раз обратное тому, что оно
хотело бы означать: его можно отнести к тому, что наши предки в свое время в
самом буквальном смысле спустились с деревьев.
Именно это они и сделали, хотя -- как мы теперь знаем -- еще задолго до
того, как стали людьми.
Немногим лучше обстоит дело и со словами "развитие", "эволюция". Они
тоже вошли в обиход в то время, когда мы не имели понятия о возникновении
видов в ходе эволюции, а знали только о возникновении отдельного организма
из яйца или из семени. Цыпленок развивается из яйца или подсолнух из семечка
в самом буквальном смысле, т.е. из зародыша не возникает ничего такого, что
не было в нем упрятано с самого начала.
Великое Древо Жизни растет совершенно иначе. Хотя древние формы
являются необходимой предпосылкой для возникновения их более развитых
потомков, этих потомков никоим образом нельзя вывести из исходных форм,
предсказав их на основе особенностей этих форм. То, что из динозавров
получились птицы или из обезьян люди, -- это в каждом случае исторически
единственное достижение эволюционного процесса, который хотя в общем
направлен ввысь -- согласно законам, управляющим всей жизнью, -- но во всех
своих деталях определяется так называемой случайностью, т.е. бесчисленным
множеством побочных причин, которые в принципе невозможно охватить во всей
полноте. В этом смысле "случайно", что в Австралии из примитивных предков
получились эвкалипт и кенгуру, а в Европе и Азии -- дуб и человек.
Новое приобретение -- которое нельзя вывести из предыдущей ступени,
откуда оно берет свое начало, -- в подавляющем большинстве случаев бывает
чем-то высшим в сравнении с тем, что было. Наивная оценка, выраженная в
заглавии "Низшие животные" -- оно оттиснено золотыми буквами на первом томе
доброй, старой "Жизни животных" Брэма, -- для каждого непредубежденного
человека является неизбежной закономерностью мысли и чувства. Кто хочет во
что бы то ни стало остаться "объективным" натуралистом и избежать насилия со
стороны своего субъективного восприятия, тот может попробовать --
разумеется, лишь в воображении -- уничтожить по очереди редиску, муху,
лягушку, морскую свинку, кошку, собаку и, наконец, шимпанзе. Он поймет, как
поразному трудно далось бы ему убийство на разных уровнях жизни. Запреты,
которые противостояли бы каждому такому убийству, -- хорошее мерило той
разной ценности, какую представляют для нас различные формы высшей жизни,
хотим мы этого или нет.
Лозунг свободы от оценок в естествознании не должен приводить к
убеждению, будто происхождение видов -- эта великолепнейшая из всех цепей
естественно объяснимых событий -- не в состоянии создавать новые ценности.
Возникновение какой-то высшей формы жизни из более простого предка
означает для нас приращение ценности -- это столь же очевидная
действительность, как наше собственное существование.
Ни в одном из наших западных языков нет непереходного глагола, который
мог бы обозначить филогенетический процесс, сопровождаемый приращением
ценности.
Если нечто новое и высшее возникает из предыдущей ступени, на которой
нет того, и из которой не выводится то, что составляет саму суть этого
нового и высшего, -- такой процесс нельзя называть развитием. В принципе это
относится к каждому значительному шагу, сделанному генезисом органического
мира, в том числе и к первому -- к возникновению жизни, -- и к последнему на
сегодняшний день -- к превращению антропоида в человека.
Несмотря на все достижения биохимии и вирусологии, поистине великие и
глубоко волнующие, возникновение жизни остается -- пока! -- самым загадочным
из всех событий. Различие между органическими и неорганическими процессами
удается изложить лишь "инъюнктивным" определением, т.е. таким, которое
заключает в себе несколько признаков живого, создающих жизнь только в их
общем сочетании. Каждый из них в отдельности -- как, например, обмен
веществ, рост, ассимиляция и т.д. -- имеет и неорганические аналоги. Когда
мы утверждаем, что жизненные процессы суть процессы физические и химические,
это безусловно верно. Нет никаких сомнений, что они в принципе объяснимы в
качестве таковых вполне естественным образом. Для объяснения их особенностей
не нужно обращаться к чуду, так как сложность молекулярных и прочих
структур, в которых эти процессы протекают, вполне достаточна для такого
объяснения.
Зато не верно часто звучащее утверждение, будто жизненные процессы --
это в сущности процессы химические и физические. В этом утверждении
незаметно содержится неверная оценка, вытекающая из иллюзорного
представления, о котором уже много говорили. Как раз "в сущности" -- т.е. с
точки зрения того, что характерно для этих процессов и только для них, --
они представляют собой нечто совершенно иное, нежели то, что обычно
понимается под физико-химическими процессами. И презрительное высказывание,
что они "всего лишь" таковы, тоже неверно. Это процессы, которые -- в силу
особенностей той материи, в коей они происходят, -- выполняют совершенно
особые функции самосохранения, саморегулирования, сбора информации -- и,
самое главное, функцию воспроизведения необходимых для всего этого структур.
Эти процессы могут иметь причинное объяснение; однако в материи,
структурированной иначе или менее сложно, они протекать не могут.
В принципе так же, как соотносятся процессы и структуры живого с
процессами и структурами неживого, внутри органического мира любая высшая
форма жизни соотносится с низшей, от которой произошла. Орлиное крыло,
ставшее для нас символом всякого стремления ввысь, -- это "в сущности всего
лишь" передняя лапа рептилии? Так же и человек -- далеко не "в сущности
всего лишь" обезьяна.
Один сентиментальный мизантроп изрек часто повторяемый афоризм: "Познав
людей, я полюбил зверей". Я утверждаю обратное: кто по-настоящему знает
животных, в том числе высших и наиболее родственных нам, и притом имеет хоть
какое-то понятие об истории развития животного мира, только тот может по
достоинству оценить уникальность человека. Мы -- самое высшее достижение
Великих Конструкторов эволюции на Земле, какого им удалось добиться до сих
пор; мы их "последний крик", но, разумеется, не последнее слово. Для
естествоиспытателя запрещены любые абсолютные определения, даже в области
теории познания. Они -- грех против Святого Духа "pagta pei", великого
учения Гераклита, что нет ничего статичного, но все течет в вечном
становлении.
Возводить в абсолют и объявлять венцом творения сегодняшнего человека
на нынешнем этапе его марша сквозь время -- хочется надеяться, что этот этап
будет пройден поскорее -- это для натуралиста самая кичливая и самая опасная
из всех необоснованных догм. Считая человека окончательным подобием Бога, я
ошибусь в Боге. Но если я не забываю о том, что чуть ли не вчера (с точки
зрения эволюции) наши предки еще были самыми обыкновенными обезьянами из
ближайших родственников шимпанзе, -- тут я могу разглядеть какой-то проблеск
надежды.
Не нужно слишком большого оптимизма, чтобы предположить, что из нас,
людей, может возникнуть нечто лучшее и высшее. Будучи далек от того, чтобы
видеть в человеке подобие Божие, лучше которого ничего быть не может, я
утверждаю более скромно и, как мне кажется, с большим почтением к Творению и
его неиспользованным возможностям: связующее звено между животными и
подлинно человечными людьми, которое долго ищут и никак не могут найти, --
это мы! Первое препятствие к человеческому самопознанию -- нежелание верить
в наше происхождение от животных -- основано, как я только что показал, на
незнании или на неверном понимании сущности органического творения. Поэтому
просвещение может его устранить, по крайней мере в принципе. То же относится
и ко второму, на котором мы сейчас остановимся подробнее, -- к антипатии
против причинной обусловленности мировых процессов. Но в этом случае
устранить недоразумение гораздо труднее.
Его корень -- принципиальное заблуждение, будто некий процесс, если он
причинно определен, не может быть в то же время направлен к какой-либо цели.
Конечно же, во Вселенной существует бесчисленное множество явлений, вовсе не
целенаправленных, в отношении которых вопрос "Зачем?" должен остаться без
ответа, если только нам не захочется найти его любой ценой; и тогда мы в
неумеренной переоценке собственной значимости, например, воспринимаем восход
Луны как ночное освещение в нашу честь. Но нет такого явления, к которому
был бы неприложим вопрос о его причине.
Как уже говорилось в 3-й главе, вопрос "Зачем?" имеет смысл только там,
где работали Великие Конструкторы или сконструированный ими живой
конструктор. Лишь там, где отдельные части общей системы специализировались
при "разделении труда" для выполнения различных, дополняющих друг друга
функций, там разумен вопрос "Зачем? ". Это относится и к жизненным
процессам, и к тем неживым структурам и функциям, которые жизнь поставила на
службу своим целям: например, к машинам, созданным людьми. В этих случаях
вопрос "Для чего?" не только разумен, но и необходим. Нельзя догадаться, по
какой причине у кошки острые когти, если не знать, что ловля мышей -- это
специальная функция, для которой они созданы.
Но ответ на вопрос "Для чего?" отнюдь не делает излишним вопрос
"Почему? " ; это обсуждалось в начале 6-й главы о Великом Парламенте
Инстинктов. Я покажу на примитивном сравнении, что эти вопросы вовсе не
исключают друг друга. Я еду на своей старой машине через страну, чтобы
сделать доклад в дальнем городе, что является целью моего путешествия. По
дороге размышляю о целесообразности, о "финалистичности" машины и ее
конструкции -- и радуюсь, как хорошо она служит цели моей поездки. Но тут
мотор пару раз чихает и глохнет. В этот момент я с огорчением понимаю, что
мою машину движет не цель. На ее несомненной финалистичности далеко нс
уедешь; и лучшее, что я смогу сделать, -- это сконцентрироваться на
естественных причинах ее движения и разобраться, в каком месте нарушилось их
взаимодействие.
Насколько ошибочно мнение, будто причинные и целевые взаимосвязи
исключают друг друга, можно еще нагляднее показать на примере "царицы всех
прикладных наук" -- медицины. Никакой "Смысл Жизни", никакой "Всесоздающий
Фактор", ни одна самая важная неисполненная "Жизненная Задача" не помогут
несчастному, у которого возникло воспаление в аппендиксе; ему может помочь
молоденький ординатор хирургической клиники, если только правильно
продиагностирует причину расстройства. Так что целевое и причинное
рассмотрение жизненных процессов не только не исключают друг друга, но
вообще имеют смысл лишь в совокупности. Если бы человек не стремился к
целям, то не имел бы смысла его вопрос о причинах; если он не имеет понятия
о причинных взаимосвязях, он бессилен направить события к нужной цели, как
бы хорошо он ее ни представлял.
Такая связь между целевым и причинным рассмотрением явления жизни
кажется мне совершенно очевидной, однако иллюзия их несовместимости
оказывается для многих совершенно непреодолимой. Классический пример тому,
насколько подвержены этому заблуждению даже великие умы, содержится в
статьях У. Мак-Дугалла, основателя "психологии цели". В своей книге "Очерки
психологии" он отвергает все причинно-психологические объяснения поведения
животных с одним-единственным исключением: то нарушение функции
ориентирования по световому компасу, которое заставляет насекомых в темноте
лететь на пламя, он объясняет с помощью так называемых тропизмов, т.е. на
основе причинного анализа механизмов ориентирования.
Вероятно, люди так сильно боятся причинного исследования потому, что их
мучает безрассудный страх, будто полное проникновение в причины явлений
может обратить в иллюзию свободу человеческой воли, свободу хотеть. Конечно,
тот факт, что человек может сам чего-то хотеть, так же мало подлежит
сомнению, как и само его существование. Более глубокое проникновение в
физиологические причинные взаимосвязи собственного поведения ничего не может
изменить в том, что человек хочет; но может внести изменения в то, чего он
хочет.
Только при очень поверхностном рассмотрении свобода воли кажется
состоящей в том, что человек -- совершенно не связанный никакими законами --
"может хотеть, чего хочет". Такое может померещиться только тому, кто из-за
клаустрофобии бежит от причинности. Вспоминается, как алчно был подхвачен
принцип неопределенности из ядерной физики, "беспричинный" выброс квантов;
как на этой почве строились теории, которые должны были посредничать между
физическим детерминизмом и верой в свободу воли, хотя и оставляли ей жалкую
свободу игральной кости, выпадающей чисто случайно. Однако нельзя всерьез
говорить о свободной воле, представляя ее как произвол некоего
безответственного тирана, которому предоставлена возможность определять все
наше поведение. Сама свободная воля наша подчинена строгим законам морали, и
наше стремление к свободе существует, между прочим, и для того, чтобы
препятствовать нам подчиняться другим законам, кроме именно этих.
Примечательно, что боязливое чувство несвободы никогда не вызывается
сознанием, что наши поступки так же жестко связаны законами морали, как
физиологические процессы законами физики. Мы все единодушны в том, что
наивысшая и прекраснейшая свобода человека идентична моральному закону в
нем. Большее знание естественных причин собственного поведения может только
приумножить возможности человека и дать ему силу претворить его свободную
волю в поступки; однако это знание никак не может ослабить его стремления. И
если -- в утопическом случае окончательного успеха причинного анализа,
который в принципе невозможен, -- человеку удалось бы полностью раскрыть
причинные связи всех явлений, в том числе и происходящих в его собственном
организме, -- он не перестал бы хотеть, но хотел бы того же самого, чего
"хотят" свободные от противоречий Вселенский закон, Всемирный разум, Логос.
Эта идея чужда лишь современному западному мышлению; древнеиндийским
философам и средневековым мистикам она была очень знакома.
Я подошел к третьему великому препятствию на пути самопознания
человека: к вере, глубоко укоренившейся в нашей западной культуре, будто
естественно объяснимое ценности не имеет. Эта вера происходит из утрирования
кантианской философии ценностей, которая в свою очередь является следствием
идеалистического разделения мира на две части. Как уже указывалось, страх
перед причинностью, о котором мы только что говорили, является одним из
эмоционально мотивированных оснований для высокой оценки непознаваемого;
однако здесь замешаны и другие неосознанные факторы. Непредсказуемо
поведение Властителя, Отца, в образе которых всегда присутствует какая-то
доля произвола и несправедливости. Непостижим приговор Божий. Если нечто
можно естественным образом объяснить, им можно и овладеть; и вместе со своей
непредсказуемостью оно часто теряет почти всю свою ужасность. Из перуна --
который Зевс метал по своему произволу, не поддающемуся никакому разумению,
-- Бенждамен Франклин сделал простую электрическую искру, и громоотвод
защищает от нее наши дома.
Необоснованное опасение, что причинное постижение природы может ее
развенчать, является вторым главным мотивом страха перед причинностью. Так
возникает еще одна помеха исследованию, которая тем сильнее, чем выше в
человеке благоговение перед красотой и величием Вселенной, чем прекраснее и
значительнее кажется ему какое-то явление природы.
Запрет исследований, происходящий из этой трагической причины, тем
опаснее, что он никогда не переступает порог сознания. Спросите -- и каждый
с чистой совестью отрекомендуется поклонником естественных наук. Более того,
такие люди могут и сами быть крупными исследователями в какой-то
ограниченной области; но в подсознании они решительно настроены не заходить
в попытках научного исследования в границы того, к чему относятся с
благоговением. Возникающая таким образом ошибка состоит не в том, что
допускается существование непознаваемого. Никто не знает лучше самих ученых,
что человеческое познание не безгранично; но оно постоянно доказывает, что
мы не знаем, где проходит, его граница. "В глубь Природы, -- писал Кант, --
проникают исследование и анализ ее явлений. Неизвестно, как далеко это может
повести в будущем". Возникающее подобным образом препятствие к исследованию
является совершенно произвольной границей между познаваемым и уже не
познаваемым. Многие отличные натуралисты испытывали такое благоговение перед
жизнью и ее особенностями, что проводили границу у ее возникновения. Они
предполагали особую жизненную силу, некий направляющий всесоздающий фактор,
который нельзя признать ни необходимым, ни достаточным для научного
объяснения. Другие проводят границу там, где, по их ощущению, человеческое
достоинство требует прекратить все попытки естественного объяснения.
Как относится или как должен относиться к действительным границам
человеческого познания настоящий ученый, я понял в ранней молодости из
высказывания одного крупного биолога, которое наверняка не было обдумано
заранее. Никогда не забуду, как Альфред Кюн делал однажды доклад в
Австрийской академии наук и закончил его словами Гете: "Высшее счастье
мыслящего человека -- постичь постижимое и спокойно почитать непостижимое".
Сказав это, он на миг задумался, потом протестующе поднял руку и звонко,
перекрывая уже начавшиеся аплодисменты, воскликнул: "Нет, господа! Не
спокойно, а не спокойно!" Настоящего естествоиспытателя можно определить
именно по его способности уважать то постижимое, которое ему удалось
постичь, не меньше чем прежде. Ведь именно из этого вырастает для него
возможность хотеть, чтобы было постигнуто то, что кажется непостижимым; он
совершенно не боится развенчать природу проникновением в причины ее явлений.
Впрочем, природа -- после научного объяснения какого-либо из ее процессов --
никогда не оставалась в положении ярмарочного шарлатана, потерявшего
репутацию волшебника. Естественно-причинные взаимосвязи всегда оказывались
еще прекраснее и значительнее, чем самые красивые мифические толкования.
Знаток природы не может испытывать благоговения к непознаваемому,
сверхъестественному; для него существует лишь одно чудо, и состоит оно в
том, что решительно все в мире, включая и наивысший расцвет жизни, возникло
без чудес в обычном смысле этого слова. Вселенная утратила бы для него свое
величие, если бы ему пришлось узнать, что какое-то явление -- скажем,
поведение благородного человека, направляемое разумом и моралью, -- может
происходить лишь при нарушении вездесущих и всемогущих законов единого
Всего.
Чувство, которое испытывает натуралист по отношению к великому единству
законов природы, нельзя выразить лучше, чем словами: "Две вещи наполняют
душу все новым и растущим изумлением: звездное небо надо мною и моральный
закон во мне". Изумление и благоговение не помешали Иммануилу Канту найти
естественное объяснение закономерностям звездного неба, и притом именно
такое, которое исходит из его происхождения. Мы и моральный закон
рассматриваем не как нечто данное a priori, но как нечто возникшее
естественным путем, -- точно так же, как он рассматривал законы неба. Он
ничего не знал о великом становлении органического мира. Быть может, он
согласился бы с нами?

13. СЕ ЧЕЛОВЕК

Я на то, с ноги снимая
свой сапог, ему ответил:
"Это, Демон, страшный символ
человека: вот нога из
грубой кожи; то,что больше
не природа, но и в дух не
превратилось; нечто меж звериной
лапой и сандалией Гермеса".
Христиан Моргенштерн

Предположим, что некий беспристрастный этолог сидит на какой-то другой
планете, скажем на Марсе, и наблюдает социальное поведение людей с помощью
зрительной трубы, увеличение которой слишком мало, чтобы можно было узнавать
отдельных людей и прослеживать их индивидуальное поведение, но вполне
достаточно, чтобы наблюдать такие крупные события, как переселение народов,
битвы и т.п. Ему никогда не пришло бы в голову, что человеческое поведение
направляется разумом или, тем более, ответственной моралью.
Если предположить, что наш внеземной наблюдатель -- это чисто
интеллектуальное существо, которое само лишено каких-либо инстинктов и
ничего не знает о том, как функционируют инстинкты вообще и агрессия в
частности, и каким образом их функции могут нарушаться, ему было бы очень
нелегко понять историю человечества. Постоянно повторяющиеся события этой
истории нельзя объяснить, исходя из человеческого разума. Сказать, что они
обусловлены тем, что обычно называют "человеческой натурой", -- это пустые
слова. Разумная, но нелогичная человеческая натура заставляет две нации
состязаться и бороться друг с другом, даже когда их не вынуждает к этому
никакая экономическая причина; она подталкивает к ожесточенной борьбе две
политические партии или религии, несмотря на поразительное сходство их
программ всеобщего благополучия; она заставляет какого-нибудь Александра или
Наполеона жертвовать миллионами своих подданных ради попытки объединить под
своим скипетром весь мир. Примечательно, что в школе мы учимся относиться к
людям, совершавшим все эти дикости, с уважением; даже почитать их как
великих мужей. Мы приучены покоряться так называемой политической мудрости
государственных руководителей -- и настолько привыкли ко всем таким
явлениям, что большинство из нас не может понять, насколько глупо, насколько
вредно для человечества историческое поведение народов.
Но если осознать это, невозможно уйти от вопроса: как же получается,
что предположительно разумные существа могут вести себя столь неразумно?
Совершенно очевидно, что здесь должны действовать какие-то подавляющие
сильные факторы, способные полностью вырывать управление у человеческого
разума и, кроме того, совершенно не способные учиться на опыте. Как сказал
Гегель, уроки истории учат нас, что народы и правительства ничему не учатся
у истории и не извлекают из нее никаких уроков.
Все эти поразительные противоречия находят естественное объяснение и
полностью поддаются классификаци, если заставить себя осознать, что
социальное поведение людей диктуется отнюдь не только разумом и культурной
традицией, но по-прежнему подчиняется еще и тем закономерностям, которые
присущи любому филогенетически возникшему поведению; а эти закономерности мы
достаточно хорошо узнали, изучая поведение животных.
Предположим теперь, что наш наблюдатель-инопланетянин -- это опытный
этолог, досконально знающий все, что кратко изложено в предыдущих главах.
Тогда он должен сделать неизбежный вывод, что с человеческим обществом дело
обстоит почти так же, как с обществом крыс, которые так же социальны и
миролюбивы внутри замкнутого клана, но сущие дьяволы по отношению к
сородичу, не принадлежащему к их собственной партии. Если бы наш наблюдатель
на Марсе узнал еще и о демографическом взрыве, о том, что оружие становится
все ужаснее, а человечество разделилось на несколько политических лагерей,
-- он оценил бы наше будущее не более оптимистично, чем будущее нескольких
враждебных крысиных стай на почти опустошенном корабле. Притом этот прогноз
был бы еще слишком хорош, так как о крысах можно предсказать, что после
Великого Истребления их останется достаточно, чтобы сохранить вид; в
отношении людей, если будет использована водородная бомба, это весьма
проблематично.
В символе Древа Познания заключена глубокая истина.
Знание, выросшее из абстрактного мышления, изгнало человека из рая, в
котором он, бездумно следуя своим инстинктам, мог делать все, чего ему
хотелось. Происходящее из этого мышления вопрошающее экспериментирование с
окружающим миром подарило человеку его первые орудия: огонь и камень,
зажатый в руке. И он сразу же употребил их для того, чтобы убивать и жарить
своих собратьев. Это доказывают находки на стоянках синантропа: возле самых
первых следов использования огня лежат раздробленные и отчетливо обожженные
человеческие кости. Абстрактное мышление дало человеку господство над всем
вневидовым окружением и тем самым спустило с цепи внутривидовой отбор; а мы
уже знаем, к чему это обычно приводит. В "послужной список" такого отбора
нужно, наверно, занести и ту гипертрофированную агрессивность, от которой мы
страдаем и сегодня. Дав человеку словесный язык, абстрактное мышление
одарило его возможностью передачи над-индивидуального опыта, возможностью
культурного развития; но это повлекло за собой настолько резкие изменения в
условиях его жизни, что приспособительная способность его инстинктов
потерпела крах.
Можно подумать, что каждый дар, достающийся человеку от его мышления, в
принципе должен быть оплачен какой-то опасной бедой, которая неизбежно идет
следом.
На наше счастье, это не так, потому что из абстрактного мышления
вырастает и та разумная ответственность человека, на которой только и
основана надежда управиться с постоянно растущими опасностями.
Чтобы придать какую-то обозримость моему представлению о современном
биологическом состоянии человечества, я хочу рассмотреть отдельные
угрожающие ему опасности в той же последовательности, в какой они
перечислены выше, а затем перейти к обсуждению ответственной морали, ее
функций и пределов ее действенности.
В главе о моралеподобном поведении мы уже слышали о тех тормозящих
механизмах, которые сдерживают агрессию у различных общественных животных и
предотвращают ранение или смерть сородича. Как там сказано, естественно, что
эти механизмы наиболее важны и потому наиболее развиты у тех животных,
которые в состоянии легко убить существо примерно своего размера. Ворон
может выбить другому глаз одним ударом клюва, волк может однимединственньш
укусом вспороть другому яремную вену. Если бы надежные запреты не
предотвращали этого -- давно не стало бы ни воронов, ни волков. Голубь, заяц
и даже шимпанзе не в состоянии убить себе подобного одним-единственным
ударом или укусом. К тому же добавляется способность к бегству, развитая у
таких не слишком вооруженных существ настолько, что позволяет им уходить
даже от "профессиональных" хищников, которые в преследовании и в убийстве
более сильны, чем любой, даже самый быстрый и сильный сородич. Поэтому на
свободной охотничьей тропе обычно не бывает, чтобы такое животное могло
серьезно повредить себе подобного; и соответственно нет селекционного
давления, которое бы вырабатывало запреты убийства. Если тот, кто держит
животных, к своей беде и к беде своих питомцев, не принимает всерьез
внутривидовую борьбу совершенно "безобидных тварей" -- он убеждается, что
таких запретов действительно не существует. В неестественных условиях
неволи, где побежденный не может спастись бегством, постоянно происходит
одно и то же: победитель старательно добивает его -- медленно и ужасно. В
моей книге "Кольцо царя Соломона" в главе "Мораль и оружие" описано, как
горлица -- символ всего самого мирного, -- не имеющая этих запретов, может
замучить до смерти своего собрата.
Легко себе представить, что произошло бы, если бы игра природы одарила
какого-нибудь голубя вороньим клювом.
Положение такого выродка, наверно, было бы совершенно аналогично
положению человека, который только что обнаружил возможность использовать
острый камень в качестве оружия. Поневоле содрогнешься при мысли о существе,
возбудимом, как шимпанзе, с такими же внезапными вспышками ярости -- и с
камнем, зажатым в руке.
Общераспространенное мнение, которого придерживаются даже многие
специалисты в этой области, сводится к тому, что все человеческое поведение,
служащее интересам не индивида, а общества, диктуется осознанной
ответственностью. Такое мнение ошибочно; что мы и покажем на конкретных
примерах в этой главе. Наш общий с шимпанзе предок наверняка был по меньшей
мере так же предан своему другу, как дикий гусь или галка, а уж тем более
волк или павиан; несомненно, что он с таким же презрением к смерти был готов
отдать свою жизнь, вставая на защиту своего сообщества, так же нежно и
бережно относился к молодым сородичам и обладал такими же запретами
убийства, как и все эти животные. На наше счастье, мы тоже в полной мере
унаследовали соответствующие "животные" инстинкты.
Антропологи, которые занимались образом жизни австралопитека и
африканского человека, заявляют, что эти предки -- поскольку они жили охотой
на крупную дичь -- передали человечеству опасное наследство "природы
хищника". В этом утверждении заключено опасное смешение двух понятий --
хищного животного и каннибала, -- в то время как эти понятия почти полностью
исключают друг друга; каннибализм представляет у хищников крайне редкое
исключение. В действительности можно лишь пожалеть о том, что человек как
раз не имеет "натуры хищника".
Большая часть опасностей, которые ему угрожают, происходит от того, что
по натуре он сравнительно безобидное всеядное существо; у него нет
естественного оружия, принадлежащего его телу, которым он мог бы убить
крупное животное. Именно потому у него нет и тех механизмов безопасности,
возникших в процессе эволюции, которые удерживают всех "профессиональных"
хищников от применения оружия против сородичей. Правда, львы и волки иногда
убивают чужих сородичей, вторгшихся на территорию их группы; может случиться
даже, что во внезапном приступе ярости неосторожным укусом или ударом лапы
убьют члена собственной группы, как это иногда происходит, по крайней мере в
неволе. Однако подобные исключения не должны заслонять тот важный факт, что
все тяжеловооруженные хищники такого рода должны обладать высокоразвитыми
механизмами торможения, которые -- как уже сказано в главе о моралеподобном
поведении -- препятствуют самоуничтожению вида.
В предыстории человека никакие особенно высокоразвитые механизмы для
предотвращения внезапного убийства не были нужны: такое убийство было
попросту невозможно.
Нападающий, убивая свою жертву, мог только царапать, кусать или душить;
причем жертва имела более чем достаточную возможность апеллировать к
тормозам агрессивности нападающего -- жестами покорности и испуганным
криком. Понятно, что на слабо вооруженных животных не действовало
селекционное давление, которое могло бы вызывать к жизни те сильные и
надежные запреты применять оружие, какие попросту необходимы для выживания
видов, обладающих оружием опасным. Когда же изобретение искусственного
оружия открыло новые возможности убийства, -- прежнее равновесие между
сравнительно слабыми запретами агрессии и такими же слабыми возможностями
убийства оказалось в корне нарушено.
Человечество уничтожило бы себя уже с помощью самых первых своих
великих открытий, если бы не одно замечательное совпадение: возможность
открытий, изобретений и великий дар ответственности в равной степени
являются плодами одной и той же сугубо человеческой способности, способности
задавать вопросы. Человек не погиб в результате своих собственных открытий
-- по крайней мере до сих пор -- только потому, что он способен поставить
перед собой вопрос о последствиях своих поступков -- и ответить на него.
Этот уникальный дар не принес человечеству гарантий против самоуничтожении.
Хотя со времени открытия камня выросли и моральная ответственность, и
вытекающие из нее запреты убийства, но, к сожалению, в равной мере возросла
и легкость убийства, а главное -- утонченная техника убийства привела к
тому, что последствия деяния уже не тревожат того, кто его совершил.
Расстояние, на котором действует все огнестрельное оружие, спасает убийцу от
раздражающей ситуации, которая в другом случае оказалась бы в чувствительной
близости от него, во всей ужасной отвратительности последствий.
Эмоциональные глубины нашей души попросту не принимают к сведению, что
сгибание указательного пальца при выстреле разворачивает внутренности
другого человека. Ни один психически нормальный человек не пошел бы даже на
охоту, если бы ему приходилось убивать дичь зубами и ногтями. Лишь за счет
отгораживания наших чувств становится возможным, чтобы человек, который едва
ли решился бы дать вполне заслуженный шлепок хамоватому ребенку, вполне
способен нажать пусковую кнопку ракетного оружия или открыть бомбовые люки,
обрекая сотни самых прекрасных детей на ужасную смерть в огне. Бомбовые
ковры расстилали добрые, хорошие, порядочные отцы -- факт ужасающий, сегодня
почти неправдоподобный! Демагоги обладают, очевидно, очень хорошим, хотя и
только практическим знанием инстинктивного поведения людей -- они
целенаправленно, как важное орудие, используют отгораживание подстрекаемой
партии от раздражающих ситуаций, тормозящих агрессивность.
С изобретением оружия связано господство внутривидового отбора и все
его жуткие проявления. В третьей главе, где речь шла о видосохраняющей
функции агрессии, и в десятой -- об организации сообщества крыс -- я
достаточно подробно разъяснил, как конкуренция сородичей, если она действует
без связи с вневидовым окружением, может повести к самым странным и
нецелесообразным уродствам.
Мой учитель Хейнрот для иллюстрации такого вредного воздействия
приводил в пример крылья аргус-фазана и темп работы в западной цивилизации.
Как уже упоминалось, я считаю, что и гипертрофия человеческого агрессивного
инстинкта -- это следствие той же причины.
В 1955 году я писал в небольшой статье "Об убийстве сородича": "Я думаю
-- специалистам по человеческой психологии, особенно глубинной, и
психоаналитикам следовало бы это проверить, -- что сегодняшний
цивилизованный человек вообще страдает от недостаточной разрядки
инстинктивных агрессивных побуждений. Более чем вероятно, что пагубные
проявления человеческого агрессивного инстинкта, для объяснения которых
Зигмунд Фрейд предположил особый инстинкт смерти, основаны просто-напросто
на том, что внутривидовой отбор в далекой древности снабдил человека
определенной мерой агрессивности, для которой он не находит адекватного
выхода при современной организации общества". Если в этих словах чувствуется
легкий упрек, сейчас я должен решительно взять его назад. К тому времени,
когда я это писал, уже были психоаналитики, совершенно не верившие в
инстинкт смерти и объяснявшие самоуничтожительные проявления агрессии как
нарушения инстинкта, который в принципе должен поддерживать жизнь. Я даже
познакомился с человеком, который уже в то время -- в полном соответствии с
только что изложенной постановкой вопроса -- изучал проблему
гипертрофированной агрессивности, обусловленной внутривидовым отбором.
Сидней Марголин, психиатр и психоаналитик из Денвера, штат Колорадо,
провел очень точное психоаналитическое и социально-психологическое
исследование на индейцах прерий, в частности из племени юта, и показал, что
эти люди тяжко страдают от избытка агрессивных побуждений, которые им некуда
деть в условиях урегулированной жизни сегодняшней индейской резервации в
Северной Америке.
По мнению Марголина, в течение сравнительно немногих столетий -- во
время которых индейцы прерий вели дикую жизнь, состоявшую почти
исключительно из войн и грабежей, -- чрезвычайно сильное селекционное
давление должно было заметно усилить их агрессивность. Вполне возможно, что
значительные изменения наследственной картины были достигнуты за такой
короткий срок; при жестком отборе породы домашних животных меняются так же
быстро.
Кроме того, в пользу предположения Марголина говорит то, что
индейцы-юта, выросшие при другом воспитании, страдают так же, как их старшие
соплеменники, -- а также и то, что патологические проявления, о которых идет
речь, известны только у индейцев из прерий, племена которых были подвержены
упомянутому процессу отбора.
Индейцы-юта страдают неврозами чаще, чем какие-либо другие группы
людей; и Марголин обнаружил, что общей причиной этого заболевания
оказывается постоянно подавленная агрессивность. Многие индейцы чувствуют
себя больными и говорят, что они больны, но на вопрос, в чем же состоит их
болезнь, не могут дать никакого ответа, кроме одного: "Но ведь я -- юта!"
Насилие и убийство по отношению к чужим -- в порядке вещей; по отношению к
соплеменникам, напротив, оно крайне редко, поскольку запрещено табу,
безжалостную суровость которого так же легко понять из предыдущей истории
юта: племя, находившееся в состоянии беспрерывной войны с белыми и с
соседними племенами, должно было любой ценой пресекать ссоры между своими
членами. Убивший соплеменника был обязан, согласно традиции, покончить с
собой. Эта заповедь оказалась в силе даже для юта-полицейского, который,
пытаясь арестовать соплеменника, застрелил его при вынужденной обороне. Тот,
напившись, ударил своего отца ножом и попал в бедренную артерию, что
вызывало смерть от потери крови. Когда полицейский получил приказ арестовать
убийцу, -- хотя о предумышленном убийстве не было и речи, -- он обратился к
своему бледнолицему начальнику с рапортом. Аргументировал он так: преступник
хочет умереть, он обязан совершить самоубийство и теперь наверняка совершит
его таким образом, что станет сопротивляться аресту и вынудит его,
полицейского, его застрелить. Но тогда и самому полицейскому придется
покончить с собой. Поскольку более чем недальновидный сержант настаивал на
своем распоряжении -- трагедия развивалась, как и было предсказано. Этот и
другие протоколы Марголина читаются, как древнегреческие трагедии, в которых
неотвратимая судьба вынуждает людей быть виновными и добровольно искупать
невольно совершенные грехи.
Объективно и убедительно, даже доказательно говорит за правильность
марголинской интерпретации такого поведения юта их предрасположенность к
несчастным случаям.
Доказано, что "предрасположенность к авариям" является следствием
подавленной агрессивности; у индейцев-юта норма автомобильных аварий
чудовищно превышает норму любой другой группы автомобилистов. Кому
приходилось когда-нибудь вести скоростную машину, будучи в состоянии ярости,
тот знает -- если только он был при этом способен к самонаблюдению, --
насколько сильно проявляется в такой ситуации склонность к самоуничтожающим
действиям. По-видимому, и выражение "инстинкт смерти" произошло от таких
особых случаев.
Разумеется, внутривидовой отбор и сегодня действует в нежелательном
направлении, но обсуждение всех этих явлений увело бы нас слишком далеко от
темы агрессии. Отбор так же интенсивно поощряет инстинктивную подоплеку
накопительства, тщеславия и проч., как подавляет простую порядочность.
Нынешняя коммерческая конкуренция грозит вызвать по меньшей мере такую же
ужасную гипертрофию упомянутых побуждений, какую у внутривидовой агрессии
вызвало военное состязание людей каменного века.
Счастье лишь в том, что выигрыш богатства и власти не ведет к
многочисленности потомства, иначе положение человечества было бы еще хуже.
Кроме действия оружия и внутривидового отбора, головокружительно
растущий темп развития -- это третий источник бед, который человечество
должно принимать в расчет, пользуясь великим даром своего абстрактного
мышления. Из абстрактного мышления и всех его результатов -- прежде всего из
символики словесной речи -- у людей выросла способность, которой не дано ни
одному другому существу. Когда биолог говорит о наследовании приобретенных
признаков, то он имеет в виду лишь приобретенное изменение наследственности,
генома. Он совершенно не задумывается о том, что "наследование" имело -- уже
за много веков до Грегора Менделя -- юридический смысл, и что это слово
поначалу применялось к биологическим явлениям по чистой аналогии. Сегодня
это второе значение слова стало для нас настолько привычным, что меня бы
наверно не поняли, если бы я просто написал: "Только человек обладает
способностью передавать по наследству приобретенные качества".
Я здесь имею в виду следующее: если человек, скажем, изобрел лук и
стрелы -- или украл их у более развитого соседа, -- то в дальнейшем не
только его потомство, но и все его сообщество имеет в распоряжении это
оружие так же постоянно, как если бы оно было телесным органом, возникшим в
результате мутации и отбора. Использование этого оружия забудется не легче,
чем станет рудиментарным какой-нибудь столь же жизненно важный орган.
Даже если один-единственный индивид приобретает какую-то важную для
сохранения вида особенность или способность, она тотчас же становится общим
достоянием всей популяции; именно это и обусловливает упомянутое
тысячекратное ускорение исторического процесса, который появился в мире
вместе с абстрактным мышлением. Процессы приспосабливания, до сих пор
поглощавшие целые геологические эпохи, теперь могут произойти за время
нескольких поколений. На эволюцию, на филогенез -- протекающий медленно,
почти незаметно в сравнении с новыми процессами, -- отныне накладывается
история; над филогенетически возникшим сокровищем наследственности
возвышается громадное здание исторически приобретенной и традиционно
передаваемой культуры.
Как применение оружия и орудий труда -- и выросшее из него мировое
господство человека, -- так и третий, прекраснейший дар абстрактного
мышления влечет за собой свои опасности. Все культурные достижения человека
имеют одно большое "но": они касаются только тех его качеств и действий,
которые подвержены влиянию индивидуальной модификации, влиянию обучения.
Очень многие из врожденных поведенческих актов, свойственных нашему виду, не
таковы: скорость их изменения в процессе изменения вида осталась такой же, с
какой изменяются все телесные признаки, с какой шел весь процесс становления
до того, как на сцене появилось абстрактное мышление.
Что могло произойти, когда человек впервые взял в руку камень? Вполне
вероятно, нечто подобное тому, что можно наблюдать у детей в возрасте
двух-трех лет, а иногда и старше: никакой инстинктивный или моральный запрет
не удерживает их от того, чтобы изо всей силы бить друг друга по голове
тяжелыми предметами, которые они едва могут поднять. Вероятно,
первооткрыватель камня так же мало колебался, стукнуть ли своего товарища,
который его только что разозлил. Ведь он не мог знать об ужасном действии
своего изобретения; врожденный запрет убийства тогда, как и теперь, был
настроен на его естественное вооружение. Смутился ли он, когда его собрат по
племени упал перед ним мертвым? Мы можем предположить это почти наверняка.
Общественные высшие животные часто реагируют на внезапную смерть
сородича самым драматическим образом. Серые гуси стоят над мертвым другом с
шипением, в наивысшей готовности к обороне. Это описывает Хейнрот, который
однажды застрелил гуся в присутствии его семьи. Я видел то же самое, когда
египетский гусь ударил в голову молодого серого; тот, шатаясь, добежал до
родителей и тотчас умер от мозгового кровоизлияния. Родители не могли видеть
удара и потому реагировали на падение и смерть своего ребенка точно так же.
Мюнхенский слон Вастл, который без какого-либо агрессивного умысла, играя,
тяжело ранил своего служителя, -- пришел в величайшее волнение и встал над
раненым, защищая его, чем, к сожалению, помешал оказать ему своевременную
помощь. Бернхард Гржимек рассказывал мне, что самец шимпанзе, который укусил
и серьезно поранил его, пытался стянуть пальцами края раны, когда у него
прошла вспышка ярости.
Вполне вероятно, что первый Каин тотчас же понял ужасность своего
поступка. Довольно скоро должны были пойти разговоры, что если убивать
слишком много членов своего племени -- это поведет к нежелательному
ослаблению его боевого потенциала. Какой бы ни была воспитательная кара,
предотвращавшая беспрепятственное применение нового оружия, во всяком
случае, возникла какая-то, пусть примитивная, форма ответственности, которая
уже тогда защитила человечество от самоуничтожения.
Таким образом, первая функция, которую выполняла ответственная мораль в
истории человечества, состояла в том, чтобы восстановить утраченное
равновесие между вооруженностью и врожденным запретом убийства. Во всех
прочих отношениях требования разумной ответственности могли быть у первых
людей еще совсем простыми и легко выполнимыми.
Рассуждение не будет слишком натянутым, если мы предположим, что первые
настоящие люди, каких мы знаем из доисторических эпох -- скажем,
кроманьонцы, -- обладали почти в точности такими же инстинктами, такими же
естественными наклонностями, что и мы; что в организации своих сообществ и в
столкновениях между ними они вели себя почти так же, как некоторые еще и
сегодня живущие племена, например папуасы центральной Новой Гвинеи. У них
каждое из крошечных селений находится в постоянном состоянии войны с
соседями, в отношениях взаимной умеренной охоты за головами. "Умеренность",
как ее определяет Маргарэт Мид, состоит в том, что не предпринимаются
организованные разбойничьи походы с целью добычи вожделенных человеческих
голов, а лишь при оказии, случайно встретив на границе своей области
какую-нибудь старуху или пару детей, "зовут с собой" их головы.
Ну а теперь -- предполагая наши допущения верными -- представим себе,
что мужчина живет в таком сообществе с десятком своих лучших друзей, с их
женами и детьми.
Все мужчины неизбежно должны стать побратимами; они -- друзья в самом
настоящем смысле слова, каждый не раз спасал другому жизнь. И хотя между
ними возможно какое-то соперничество из-за главенства, из-за девушек и т.д.,
-- как бывает, скажем, у мальчишек в школе, -- оно неизбежно отходит на
задний план перед постоянной необходимостью вместе защищаться от враждебных
соседей. А сражаться с ними за само существование своего сообщества
приходилось так часто, что все побуждения внутривидовой агрессии насыщались
с избытком. Я думаю, что при таких обстоятельствах в этом содружестве из
пятнадцати мужчин, любой из нас уже по естественной склонности соблюдал бы
десять заповедей Моисея по отношению к своему товарищу и не стал бы ни
убивать его, ни клеветать на него, ни красть жену его или что бы там ни
было, ему принадлежащее. Безо всяких сомнений, каждый по естественной
склонности стал бы чтить не только отца своего и мать, но и вообще всех
старых и мудрых, что и происходит, по Фрезер Дарлинг, уже у оленей, и уж тем
более у приматов, как явствует из наблюдений Уошбэрна, Деворэ и Кортландта.
Иными словами, естественные наклонности человека не так уж и дурны. От
рождения человек вовсе не так уж плох, он только недостаточно хорош для
требований жизни современного общества.
Уже само увеличение количества индивидов, принадлежащих к одному и тому
же сообществу, должно иметь два результата, которые нарушают равновесие
между важнейшими инстинктами взаимного притяжения и отталкивания, т.е. между
личными узами и внутривидовой агрессией. Во-первых, для личных уз вредно,
когда их становится слишком много. Старинная мудрая пословица гласит, что
по-настоящему хороших друзей у человека много быть не может.
Большой "выбор знакомых", который неизбежно появляется в каждом более
крупном сообществе, уменьшает прочность каждой отдельной связи. Во-вторых,
скученность множества индивидов на малом пространстве приводит к притуплению
всех социальных реакций. Каждому жителю современного большого города,
перекормленному всевозможными социальными связями и обязанностями, знакомо
тревожащее открытие, что уже не испытываешь той радости, как ожидал, от
посещения друга, даже если действительно любишь его и давно его не видел.
Замечаешь в себе и отчетливую наклонность к ворчливому недовольству, когда
после ужина еще звонит телефон. Возрастающая готовность к агрессивному
поведению является характерным следствием скученности;
социологи-экспериментаторы это давно уже знают.
К этим нежелательным последствиям увеличения нашего сообщества
добавляются и невозможность разрядить весь объем агрессивных побуждений,
"предусмотренный" для вида. Мир -- это первейшая обязанность горожанина, а
враждебная соседняя деревня, которая когда-то предлагала объект для
высвобождения внутривидовой агрессии, ушла в далекое прошлое.
Чем больше развивается цивилизация, тем менее благоприятны все
предпосылки для нормальных проявлений нашей естественной склонности к
социальному поведению, а требования к нему постоянно возрастают: мы должны
обращаться с нашим "ближним" как с лучшим другом, хотя, быть может, в жизни
его не видели; более того, с помощью своего разума мы можем прекрасно
сознавать, что обязаны любить даже врагов наших, -- естественные наклонности
никогда бы нас до этого не довели... Все проповеди аскетизма,
предостерегающие от того, чтобы отпускать узду инстинктивных побуждений,
учение о первородном грехе, утверждающее, что человек от рождения порочен,
-- все это имеет общее рациональное зерно: понимание того, что человек не
смеет слепо следовать своим врожденным наклонностям, а должен учиться
властвовать над ними и ответственно контролировать их проявления.
Можно ожидать, что цивилизация будет развиваться все более ускоренным
темпом -- хотелось бы надеяться, что культура не будет от нее отставать, --
ив той же мере будет возрастать и становиться все тяжелее бремя, возложенное
на ответственную мораль. Расхождение между тем, что человек готов сделать
для общества, и тем, чего общество от него требует, будет расти; и
ответственности будет все труднее сохранять мост через эту пропасть. Эта
мысль очень тревожит, потому что при всем желании не видно каких-либо
селективных преимуществ, которые хоть один человек сегодня мог бы извлечь из
обостренного чувства ответственности или из добрых естественных
наклонностей. Скорее следует серьезно опасаться, что нынешняя коммерческая
организация общества своим дьявольским влиянием соперничества между людьми
направляет отбор в прямо противоположную сторону. Так что задача
ответственности постоянно усложняется и с этой стороны.
Мы не облегчим ответственной морали решение всех этих проблем,
переоценивая ее силу. Гораздо полезнее скромно осознать, что она -- "всего
лишь" компенсационный механизм, который приспосабливает наше инстинктивное
наследие к требованиям культурной жизни и образует с ним функционально
единую систему. Такая точка зрения разъясняет многое из того, что непонятно
при ином подходе.
Мы все страдаем от необходимости подавлять свои побуждения; одни
больше, другие меньше -- по причине очень разной врожденной склонности к
социальному поведению.
По доброму, старому психиатрическому определению, психопат -- это
человек, который либо страдает от требований, предъявляемых ему обществом,
либо заставляет страдать само общество. Так что, в определенном смысле, все
мы психопаты, поскольку навязанное общим благом отречение от собственных
побуждений заставляет страдать каждого из нас. Но особенно это определение
относится к тем людям, которые в результате ломаются и становятся либо
невротиками, т.е. больными, либо преступниками. В соответствии с этим точным
определением, "нормальный" человек отличается от психопата -- или добрый
гражданин от преступника -- вовсе не так резко, как здоровый от больного.
Различие, скорее, аналогичное тому, какое существует между человеком с
компенсированной сердечной недостаточностью и больным, страдающим
"некомпенсированным пороком", сердце которого при возрастающей мышечной
нагрузке уже не в состоянии справиться с недостаточным закрыванием клапана
или с его сужением. Это сравнение оправдывается и тем, что компенсация
требует затрат энергии.
Такая точка зрения на ответственную мораль может разрешить противоречие
в Кантовой концепции морали, которое поразило уже Фридриха Шиллера. Он
говорил, что Гердер -- это "одухотвореннейший из всех кантианцев"; восставал
против отрицания какой-либо ценности естественных наклонностей в этике Канта
и издевался над ней в
замечательной эпиграмме: "Я с радостью служу другу, но, к несчастью,
делаю это по склонности, потому меня часто гложет мысль, что я не
добродетелен!" Однако мы не только служим своему другу по собственной
склонности, мы еще и оцениваем его дружеские поступки с точки зрения того, в
самом ли деле теплая естественная склонность побудила его к такому
поведению! Если бы мы были до конца последовательными кантианцами, то должны
были бы поступать наоборот -- и ценить, прежде всего, такого человека,
который по натуре совершенно нас не переносит, но которого "ответственный
вопрос к себе", вопреки его сердечной склонности, заставляет вести себя
прилично по отношению к нам. Однако в действительности мы относимся к таким
благодетелям в лучшем случае с весьма прохладным вниманием, а любим только
того, кто относится к нам по-дружески потому, что это доставляет ему
радость, и если делает что-то для нас, то не считает, будто совершил нечто,
достойное благодарности.
Когда мой незабвенный учитель Фердинанд Хохштеттер в возрасте 71 года
читал свою прощальную лекцию, тогдашний ректор Венского университета
сердечно благодарил его за долгую и плодотворную работу. На эту
благодарность Хохштеттер дал ответ, в котором сконцентрирован весь парадокс
ценности -- или ее отсутствия -- естественных наклонностей. Он сказал так:
"Вы здесь благодарите меня за то, за что я не заслуживаю ни малейшей
благодарности. Надо благодарить моих родителей, моих предков, которые дали
мне в наследство именно такие, а не другие наклонности.
Но если вы спросите меня, чем я занимался всю жизнь и в науке, и в
преподавании, то я должен честно ответить: я, собственно, всегда делал то,
что доставляло мне наибольшее удовольствие!" Какое замечательное возражение!
Этот великий натуралист, который -- я это знаю совершенно точно -- никогда
не читал Канта, принимает здесь именно его точку зрения по поводу ценностной
индифферентности естественных наклонностей; но в то же время примером своей
ценнейшей жизни и работы приводит Кантово учение о ценностях к еще более
полному абсурду, нежели Шиллер в своей эпиграмме. И выходом из этого
противоречия становится очень простое решение кажущейся проблемы, если
признать ответственную мораль компенсационным механизмом и не отрицать
ценности естественных наклонностей.
Если приходится оценивать поступки какого-то человека, в том числе и
собственные, то -- очевидно -- они оцениваются тем выше, чем меньше
соответствовали простым и естественным наклонностям. Однако если нужно
оценить самого человека -- например, при выборе друзей, -- с той же
очевидностью предпочтение отдается тому, чье дружеское расположение
определяется вовсе не разумными соображениями -- как бы высокоморальны они
ни были, -- а исключительно чувством теплой естественной склонности.
Когда мы подобным образом используем для оценки человеческих поступков
и самих людей совершенно разные критерии -- это не только не парадокс, но
проявление простого здравого смысла.
Кто ведет себя социально уже по естественной склонности, тому в обычных
обстоятельствах почти не нужны механизмы компенсации, а в случае нужды он
обладает мощными моральными резервами. Кто уже в повседневных условиях
вынужден тратить все сдерживающие силы своей моральной ответственности,
чтобы держаться на уровне требований культурного общества, -- тот,
естественно, гораздо раньше ломается при возрастании нагрузки.
Энергетическая сторона нашего сравнения с пороком сердца и здесь подходит
очень точно, поскольку возрастание нагрузки, при которой социальное
поведение людей становится "некомпенсированным", может быть самой различной
природы, но так или иначе "истощает силы". Мораль легче всего отказывает не
под влиянием одиночного, резкого и чрезмерного испытания; легче всего это
происходит под воздействием истощающего, долговременного нервного
перенапряжения, какого бы рода оно ни было. Заботы, нужда, голод, страх,
переутомление, крушение надежд и т.д. -- все это действует одинаково. Кто
имел возможность наблюдать множество людей в условиях такого рода -- на
войне или в заключении, -- тот знает, насколько непредвиденно и внезапно
наступает моральная декомпенсация. Люди, на которых, казалось, можно
положиться как на каменную гору, неожиданно ломаются; а в других, не
вызывавших особого доверия, открываются просто-таки неисчерпаемые источники
сил, и они одним лишь своим примером помогают бесчисленному множеству
остальных сохранить моральную стойкость.Однако пережившие нечто подобное
знают и то, что сила доброй воли и ее устойчивость -- две независимые
переменные. Осознав это, основательно учишься не чувствовать себя выше того,
кто сломался раньше, чем ты сам. Наилучший и благороднейший в конце концов
доходит до такой точки, что больше не может:" Эли. Эли, ламма ассахфани?"1
В соответствии с этикой Канта, только внутренний закон человеческого
разума сам по себе порождает категорический императив в качестве ответа на
"ответственный вопрос к себе". Кантовы понятия "разум, рассудок" и "ум,
интеллект" отнюдь не идентичны. Для него само собой разумеется, что разумное
создание просто не может хотеть причинить вред другому, подобному себе. В
самом слове "рассудок" этимологически заключена способность "судить",
"входить в соглашение", иными словами -- существование высоко ценимых
социальных связей между всеми разумными существами. Для Канта совершенно
ясно и самоочевидно то, что для этолога нуждается в разъяснении: тот факт,
что человек не хочет вредить другому. Великий философ предполагает здесь
очевидным нечто, требующее объяснения, и это -- хотя и вносит некоторую
непоследовательность в великий ход его мыслей -- делает его учение более
приемлемым для биолога. Тут появляется небольшая лазейка, через которую в
изумительное здание его умозаключений -- чисто рациональных -- может
пробраться чувство; иными словами -- инстинктивная мотивация. Кант и сам не
верил, что человек удерживается от каких-либо действий, к которым его
побуждают естественные склонности, чисто разумным пониманием логического
противоречия в нормах его поступков. Совершенно очевидно, что необходим еще
и эмоциональный фактор, чтобы преобразовать некое чисто рассудочное
осознание в императив или в запрет. Если мы уберем из нашего жизненного
опыта эмоциональное чувство ценности -- скажем, ценности различных ступеней
эволю1 "Господи, Господи, зачем оставил меня?" -- последние слова Христа;
арамейская вставка в греческом и прочих текстах Евангелия

ции, -- если для нас не будут представлять никакой ценности человек,
человеческая жизнь и человечество в целом, то самый безукоризненный аппарат
нашего интеллекта останется мертвой машиной без мотора. Сам по себе он в
состоянии лишь дать нам средство к достижению каким-то образом поставленной
цели; но не может ни определить эту цель, ни отдать приказ к ее достижению.
Если бы мы были нигилистами типа Мефистофеля и считали бы, что "нет в мире
вещи, стоящей пощады", -- мы могли бы нажать пусковую кнопку водородной
бомбы, и это никак бы не противоречило нормам нашего разумного поведения.
Только ощущение ценности, только чувство присваивает знак "плюс" или
"минус" ответу на наш "категорический самовопрос" и превращает его в
императив или в запрет. Так что и тот, и другой вытекают не из рассудка, а
из прорывов той тьмы, в которую наше сознание не проникает. В этих слоях,
лишь косвенно доступных человеческому разуму, унаследованное и усвоенное
образуют в высшей степени сложную структуру, которая не только состоит в
теснейшем родстве с такой же структурой высших животных, но в значительной
своей части попросту ей идентична. По существу, наша отлична от той лишь
постольку, поскольку у человека в усвоенное входит культурная традиция. Из
структуры этих взаимодействий, протекающих почти исключительно в
подсознании, вырастают побуждения ко всем нашим поступкам, в том числе и к
тем, которые сильнейшим образом подчинены управлению нашего самовопрошающего
разума.
Так возникают любовь и дружба, все теплые чувства, понятие красоты,
стремление к художественному творчеству и к научному познанию. Человек,
избавленный от всего так сказать "животного", лишенный подсознательных
стремлений, человек как чисто разумное существо был бы отнюдь не ангелом,
скорее наоборот!
Однако нетрудно понять, каким образом могло утвердиться мнение, будто
все хорошее -- и только хорошее, -- что служит человеческому сообществу,
обязано своим существованием морали, а все "эгоистичные" мотивы
человеческого поведения, которые не согласуются с социальными требованиями,
вырастают из "животных" инстинктов. Если человек задаст себе категорический
вопрос Канта:" Могу ли я норму своего поведения возвысить до уровня
естественного закона или при этом возникло бы нечто, противоречащее разуму?"
-- то все поведение, в том числе и инстинктивное, окажется в высшей степени
разумным; при условии, что оно выполняет задачи сохранения вида, ради
которых было создано Великими Конструкторами эволюции.
Противоразумное возникает лишь в случае нарушения какого-либо
инстинкта. Отыскать это нарушение -- задача категорического вопроса, а
компенсировать -- категорического императива. Если инстинкты действуют
правильно, "по замыслу конструкторов", вопрос к себе не сможет отличить их
от Разумного. В этом случае вопрос: "Могу ли я возвысить норму моих
поступков до уровня естественного закона?" -- имеет бесспорно положительный
ответ, ибо эта норма уже сама является таким законом!
Ребенок падает в воду, мужчина прыгает за ним, вытаскивает его,
исследует норму своего поступка и находит, что она -- будучи возвышена до
естественного закона -- звучала бы примерно так: "Когда взрослый самец Homo
Sapiens видит, что жизни детеныша его вида угрожает опасность, от которой он
может его спасти, -- он это делает". Находится такая абстракция в каком-либо
противоречии с разумом?
Конечно же, нет! Спаситель может похлопать себя по плечу и гордиться
тем, как разумно и морально он себя вел. Если бы он на самом деле занялся
этими рассуждениями, ребенок давно бы уже утонул, прежде чем он прыгнул бы в
воду. Однако человек -- по крайней мере принадлежащий нашей западной
культуре -- крайне неохотно узнает, что действовал он чисто инстинктивно,
что каждый павиан в аналогичной ситуации сделал бы то же самое.
Древняя китайская мудрость гласит, что не все люди есть в зверях, но
все звери есть в людях. Однако из этого вовсе не следует, что этот "зверь в
человеке" с самого начала являет собой нечто злое и опасное, по возможности
подлежащее искоренению. Существует одна человеческая реакция, в которой
лучше всего проявляется, насколько необходимо может быть безусловно
"животное" поведение, унаследованное от антропоидных предков, причем именно
для поступков, которые не только считаются сугубо человеческими и
высокоморальными, но и на самом деле являются таковыми. Эта реакция -- так
называемое воодушевление. Уже само название, которое создал для нее немецкий
язык, подчеркивает, что человеком овладевает нечто очень высокое, сугубо
человеческое, а именно -- дух. Греческое слово "энтузиазм" означает даже,
что человеком владеет бог. Однако в действительности воодушевленным
человеком овладевает наш давний друг и недавний враг -- внутривидовая
агрессия в форме древней и едва ли сколь-нибудь сублимированной реакции
социальной защиты, В соответствии с этим, воодушевление пробуждается с
предсказуемостью рефлекса во всех внешних ситуациях, требующих вступления в
борьбу за какие-то социальные ценности, особенно за такие, которые освящены
культурной традицией. Они могут быть представлены конкретно -- семья, нация,
Alma Mater или спортивная команда -- либо абстрактными понятиями, как
прежнее величие студенческих корпораций, неподкупность художественного
творчества или профессиональная этика индуктивного исследования. Я одним
духом называю подряд разные вещи -- которые кажутся ценными мне самому или,
непонятно почему, видятся такими другим людям -- со специальным умыслом
показать недостаток избирательности, который при случае позволяет
воодушевлению стать столь опасным.
В радражающих ситуациях, которые наилучшим образом вызывают
воодушевление и целенаправленно создаются демагогами, прежде всего должна
присутствовать угроза высоко почитаемым ценностям. Враг, или его муляж,
могут быть выбраны почти произвольно, и -- подобно угрожаемым ценностям --
могут быть конкретными или абстрактными.
"Эти" евреи, боши, гунны, эксплуататоры, тираны и т.д. годятся так же,
как мировой капитализм, большевизм, фашизм, империализм и многие другие
"измы". Во-вторых, к раздражающей ситуации такого рода относится и по
возможности увлекающая за собой фигура вождя, без которой, как известно, не
могут обойтись даже самые антифашистски настроенные демагоги, ибо вообще
одни и те же методы самых разных политических течений обращены к
инстинктивной природе человеческой реакции воодушевления, которую можно
использовать в своих целях. Третьим, и почти самым важным фактором
воодушевления является еще и по возможности наибольшее количество
увлеченных. Закономерности воодушевления в этом пункте совершенно идентичны
закономерностям образования анонимных стай, описанным в 8-й главе:
увлекающее действие стаи растет, повидимому, в геометрической прогрессии при
увеличении количества индивидов в ней.
Каждый сколь-нибудь чувствительный человек знает, какие субъективные
ощущения сопровождают эту реакцию.
Прежде всего она характеризуется качеством чувства, известного под
именем воодушевления. По спине и -- как выясняется при более внимательном
наблюдении -- по наружной поверхности рук пробегает "священный трепет".
Человек чувствует себя вышедшим из всех связей повседневного мира и
поднявшимся над ними; он готов все бросить, чтобы повиноваться зову
Священного Долга. Все препятствия, стоящие на пути к выполнению этого долга,
теряют всякую важность; инстинктивные запреты калечить и убивать сородичей
утрачивают, к сожалению, большую часть своей силы. Разумные соображения,
любая критика или встречные доводы, говорящие против действий, диктуемых
воодушевлением, заглушаются за счет того, что замечательная переоценка всех
ценностей заставляет их казаться не только не основательными, но и просто
ничтожными и позорными.
Короче, как это прекрасно выражено в украинской пословице: "Колы прапор
в'эться, про голову нэйдэться".
С этими переживаниями коррелируются объективно наблюдаемые явления:
повышается тонус всех поперечнополосатых мышц, осанка становится более
напряженной, руки несколько приподнимаются в стороны и слегка поворачиваются
внутрь, так что локти выдвигаются наружу. Голова гордо поднята, подбородок
выдвинут вперед, а лицевая мускулатура создает совершенно определенную
мимику, всем нам известную из кинофильмов, -- "героическое лицо". На спине и
по наружной поверхности рук топорщатся кожные волосы -- именно это и
является объективной стороной пресловутого "священного трепета". 1 "Wenn die
Fahne fliegt, ist der Verstand in der Trompete!" (нем.). Мы дали
приблизительный вариант украинской пословицы и будем признательны читателям,
которые помогут уточнить текст этой поговорки --------------------
В священности этого трепета и в одухотворенности воодушевления
усомнится тот, кто видел соответствующие поведенческие акты самца шимпанзе,
который с беспримерным мужеством выходит защищать свое стадо или семью.
Он тоже выдвигает вперед подбородок, напрягает все тело и поднимает
локти в стороны; у него тоже шерсть встает дыбом, что приводит к резкому и
наверняка устрашающему увеличению контура его тела при взгляде спереди.
Поворот рук внутрь совершенно очевидно предназначен для того, чтобы вывести
наружу наиболее заросшую сторону и тем усилить упомянутый эффект. Общая
комбинация осанки и вздыбленной шерсти служит тому же "блефу", что и у
горбящейся кошки: она выполняет задачу изобразить животное более крупным и
опасным, чем на самом деле. Так что и наш "священный трепет" -- это не что
иное, как попытка взъерошить остатки некогда бывшего меха.
Что переживает обезьяна при своей социальной защитной реакции, этого мы
не знаем; однако вполне вероятно, что она так же самоотверженно и героически
ставит на карту свою жизнь, как и воодушевленный человек. Нет сомнений в
подлинной эволюционной гомологии реакций защиты стада у шимпанзе -- и
воодушевления у человека; более того, можно очень хорошо представить себе,
как одно произошло из другого. Ведь и у нас те ценности, на защиту которых
мы поднимаемся с воодушевлением, имеют прежде всего общественную значимость.
Если мы припомним сказанное в главе "Привычка, церемония и волшебство",
покажется почти невероятным, что реакция, которая первоначально служила
защите индивидуально знакомого, конкретного члена сообщества, все больше и
больше брала под свою защиту над-индивидуальные, передаваемые традицией
культурные ценности, имеющие более долгую жизнь, нежели группы отдельных
людей.
Если наше мужественное выступление за то, что нам кажется высочайшей
ценностью, протекает по тем же нервным путям, что и социальные защитные
реакции наших антропоидных предков, -- я воспринимаю это не как отрезвляющее
напоминание, а как чрезвычайно серьезный призыв к самопознанию. Человек, у
которого такой реакции нет -- это калека в смысле инстинктов, и я не хотел
бы иметь его своим другом; но тот, кого увлекает слепая рефлекторность этой
реакции, представляет собой угрозу для человечества:
он легкая добыча тех демагогов, которые умеют провоцировать
раздражающие ситуации, вызывающие человеческую агрессивность, так же хорошо,
как мы -- разбираться в физиологии поведения наших подопытных животных.
Когда при звуках старой песни или какого-нибудь марша по мне хочет пробежать
священный трепет, -- я обороняюсь от искушения и говорю себе, что шимпанзе
тоже производят ритмичный шум, готовясь к совместному нападению. Подпевать
-- значит класть палец в рот дьяволу.
Воодушевление -- это настоящий автономный инстинкт человека, как,
скажем, инстинкт триумфального крика у серых гусей. Оно обладает своим
собственным поисковым поведением, своими собственными вызывающими стимулами,
и доставляет -- как каждый знает по собственному опыту -- настолько сильное
удовлетворение, что противиться его заманчивому действию почти невозможно.
Как триумфальный крик очень существенно влияет на социальную структуру серых
гусей, даже господствует в ней, так и инстинкт воодушевленного боевого
порыва в значительной степени определяет общественную и политическую
структуру человечества. Оно не потому агрессивно и постоянно готово к
борьбе, что разделено на партии, враждебно противостоящие друг другу; оно
структурировано именно таким образом потому, что это предоставляет
раздражающую ситуацию, необходимую для разрядки социальной агрессии. "Если
бы какое-то вероучение на самом деле охватило весь мир, -- пишет Эрих фон
Хольст, -- оно бы тотчас же раскололось по меньшей мере на два резко
враждебных толкования (одно истинное, другое еретическое), и вражда и борьба
процветали бы, как и раньше; ибо человечество, к сожалению, таково, каково
оно есть".
Таков Двуликий Янус -- человек. Единственное существо, способное с
воодушевлением посвящать себя высшим целям, нуждается для этого в
психофизиологической организации, звериные особенности которой несут в себе
опасность, что оно будет убивать своих собратьев в убеждении, будто так надо
для достижения тех самых высших целей.
Се -- человек!

14. НАДЕЮСЬ И ВЕРЮ

Мне не мнится, что знанье могу предоставить,
Чтоб исправить людей и на путь наставить.
Гете

В отличие от Фауста, я представляю себе, что мог бы преподать нечто
такое, что исправит людей и наставит их на путь. Эта мысль не кажется мне
слишком заносчивой. По крайней мере она менее заносчива, нежели обратная, --
если та исходит не из убеждения, что сам не способен учить, а из
предположения, что "эти люди" не способны понять новое учение. Такое бывает
лишь в чрезвычайных случаях, когда какой-нибудь гений опережает свое время
на века.
Если современники кого-то слушают и даже читают его книги, можно с
уверенностью утверждать, что это не гений.
В лучшем случае он может потешить себя мыслью, что ему есть что сказать
как раз "по делу". Все, что может быть сказано, наилучшим образом действует
как раз тогда, когда говорящий своими новыми идеями лишь чуть-чуть опережает
слушателей. Тогда они реагируют мыслью: "На самом деле, я сам должен был
догадаться!" Так что здесь не самомнение -- наоборот: я искренне убежден,
что в ближайшем будущем очень многие, может быть даже большинство, все
сказанное в этой книге о внутривидовой агрессии и об опасностях, вытекающих
для человечества из ее нарушений, будут принимать за самоочевидные и даже
банальные истины.
Когда я здесь вывожу следствия из содержания этой книги и, подобно
древнегреческим мудрецам, свожу их в практический устав поведения, -- мне
наверняка нужно больше опасаться упреков в банальности, нежели обоснованных
возражений. После того что сказано в предыдущей главе о современном
положении человечества, предлагаемые меры защиты от грозящих опасностей
покажутся жалкими. Однако это отнюдь не говорит против правильности
сказанного. Исследование редко приводит к драматическим переменам в мировых
событиях; такие перемены возможны разве что в смысле разрушения, поскольку
новые открытия легко употребить во вред. Напротив, чтобы применить
результаты исследований творчески и благотворно, требуется, как правило, не
меньше остроумия и трудной кропотливой работы, чем для того, чтобы их
получить.
Первое и самое очевидное правило высказано уже в "познай себя" -- это
требование углубить понимание причин нашего собственного поведения.
Направления, в которых, по-видимому, будет развиваться прикладная этология,
уже начинают определяться. Одно из них -- это объективное физиологическое
исследование возможностей разрядки агрессии в ее первоначальных формах на
эрзац-объекты; и мы уже сегодня знаем, что пустая бочка из-под карбида --
это не самый лучший вариант.
Второе -- это исследование так называемой сублимации методами
психоанализа. Можно ожидать, что и эта человеческая форма катарсиса
существенно поможет ослабить напряженные агрессивные побуждения.
Даже на сегодняшнем скромном уровне наши знания о природе агрессии
имеют некоторую практическую ценность. Она состоит хотя бы в том, что мы уже
можем с уверенностью сказать, что не получится. После всего того, что мы
узнали об инстинктах вообще и об агрессии в частности, два "простейших"
способа управляться с агрессией оказываются совершенно безнадежными.
Во-первых, ее наверняка нельзя исключить, избавляя людей от раздражающих
ситуаций; и, во-вторых, с ней нельзя совладать, навесив на нее
морально-мотивированный запрет. Обе эти стратегии так же хороши, как затяжка
предохранительного клапана на постоянно подогреваемом котле для борьбы с
избыточным давлением пара.
Еще одно мероприятие, которое я считаю теоретически возможным, но
крайне нежелательным, состояло бы в попытке избавиться от агрессивного
инстинкта с помощью направленной евгеники. Мы знаем из предыдущей главы, что
внутривидовая агрессия участвует в человеческой реакции воодушевления,
которое хотя и опасно, однако необходимо для достижения наивысших целей
человечества. Мы знаем из главы о союзе, что агрессия у очень многих
животных -- вероятно, так же и у человека -- является необходимой составной
частью личной дружбы. И наконец, в главе о Великом Парламенте Инстинктов
очень подробно показано, насколько сложно взаимодействие различных
побуждений.
Если бы одно из них, причем одно из сильнейших, полностью исчезло --
последствия были бы непредсказуемы. Мы не знаем, насколько важны все
поведенческие акты человека, в которых агрессия принимает участие как
мотивирующий фактор; не знаем, сколько их всего. Я подозреваю, что очень
много. Всякое "начинание", в самом изначальном и широком смысле слова;
самоуважение, без которого, пожалуй, исчезло бы все, что человек делает с
утра до вечера, начиная с ежедневного бритья и кончая наивысшими
достижениями в культуре и науке; все, что как-то связано с честолюбием, со
стремлением к положению, и многое, многое другое, столь же необходимое, --
все это было бы, вероятно, потеряно с исчезновением агрессивных побуждений
из жизни людей. Исчезла бы, наверное, даже очень важная и сугубо
человеческая способность -- смеяться.
Перечислению того, что не получится совершенно точно, я, к сожалению,
могу противопоставить только такие мероприятия, успех которых мне всего лишь
кажется возможным.
Наиболее вероятен успех того катарсиса, который создается разрядкой
агрессивности на эрзац-объект. Этим путем, как изложено в главе "Союз", уже
пошли и Великие Конструкторы, когда нужно было воспрепятствовать борьбе
между определенными индивидами. Кроме того, здесь есть основания для
оптимизма и потому, что каждый человек, сколь-нибудь способный к
самонаблюдению, в состоянии намеренно переориентировать свою пробудившуюся
агрессию на подходящий эрзац-объект. Когда я -- как рассказано в главе о
спонтанности агрессии, -- будучи в лагере для военнопленных, несмотря на
тяжелейшую полярную болезнь, не ударил своего друга, а расплющил пустую
жестянку из-под карбида, -- это произошло наверняка лишь потому, что я знал
симптомы инстинктивных напряжений.
А когда моя тетушка, описанная в 7-й главе, была так непоколебимо
уверена в безграничной испорченности своих горничных, -- она упорствовала в
своем заблуждении лишь потому, что ничего не знала о физиологических
процессах, о коих идет речь. Понимание причинных связей нашего собственного
поведения может предоставить нашему разуму и морали действительную
возможность властно проникнуть туда, где категорический императив,
предоставленный самому себе, безнадежно рушится.
Переориентирование агрессии -- это самый простой и самый надежный
способ обезвредить ее. Она довольствуется эрзац-объектами легче, чем
большинство других инстинктов, и находит в них полное удовлетворение. Уже
древние греки знали понятие катарсиса, очищающей разрядки; а психоаналитики
прекрасно знают, какая масса похвальнейших поступков получает стимулы из
"сублимированной" агрессии и приносит добавочную пользу за счет ее
уменьшения. Разумеется, сублимация -- это отнюдь не только простое
переориентирование. Есть существенная разница между человеком, который бьет
кулаком по столу вместо физиономии собеседника, -- и другим, который гнев,
не израсходованный на своего начальника, переплавляет в воодушевляющие
боевые статьи, призывающие к благороднейшим целям.
Особой ритуализованной формой борьбы, развившейся в культурной жизни
людей, является спорт. Как и филогенетически возникшие турнирные бои, он
предотвращает социально вредные проявления агрессии и одновременно
поддерживает в состоянии готовности ее функцию сохранения вида. Однако кроме
того, эта культурно-ритуализованная форма борьбы выполняет задачу, важность
которой не с чем сравнить: она учит людей сознательному контролю,
ответственной власти над своими инстинктивными боевыми реакциями.
Рыцарственность спорта, которая сохраняется даже при сильных раздражениях,
вызывающих агрессию, является важным культурным достижением человечества.
Кроме того, спорт благотворен в том смысле, что создает возможности
поистине воодушевленного соперничества между над-индивидуальными
сообществами. Он не только открывает замечательный клапан для накопившейся
агрессии в ее более грубых, более индивидуальных и эгоистических
проявлениях, но и позволяет полностью проявиться и израсходоваться ее более
специализированной, сугубо коллективной форме. Борьба за иерархическое
положение внутри группы, общий и трудный бой за вдохновляющую цель,
мужественное преодоление серьезных опасностей, не считающаяся с собственной
жизнью взаимопомощь и т.д. -- это поведенческие акты, которые в предыстории
человечества имели высокую селективную ценность. Под уже описанным
воздействием внутривидового отбора их ценность постоянно возрастала; и до
самого последнего времени это опасным образом вело к тому, что многие
доблестные, но простодушные люди вовсе не считали войну чем-то, достойным
отвращения. Поэтому великое счастье, что все эти склонности находят полное
удовлетворение в тяжелых видах спорта, как альпинизм, подводный спорт и т.п.
Поиски большего, максимально международного и максимально опасного
соперничества являются, по мнению Эрика фон Хольста, главным мотивом
космических полетов, которые именно поэтому привлекают такой огромный
общественный интерес . Пусть бы так было и впредь!
Такое соперничество между нациями благотворно не только потому, что
дает возможность разрядки национальному воодушевлению; оно имеет еще два
следствия, уменьшающие опасность войны. Во-первых, оно создает личное
знакомство между людьми разных наций и партий; а во-вторых -- объединяет
людей тем, что они (в остальном имеющие очень мало общего) воодушевляются
одним и тем же идеалом. Эти две мощные силы противостоят агрессии, и нам
необходимо остановиться на том, каким образом они осуществляют свое
благотворное влияние и каким способом их можно активизировать.
Из главы "Союз" мы уже знаем, что личное знакомство -- это не только
предпосылка сложных механизмов, тормозящих агрессию; оно уже само по себе
способствует притуплению агрессивных побуждений. Анонимность значительно
облегчает прорывы агрессивности. Наивный человек испытывает чрезвычайно
пылкие чувства злобы, ярости по отношению к "этим Иванам", "этим фрицам",
"этим жидам", "этим макаронникам"... -- т.е. к соседним народам, клички
которых по возможности комбинируются с приставкой "гады -- . Такой человек
может бушевать против них у себя за столом, но ему и в голову не придет даже
простая невежливость, если он оказывается лицом к лицу с представителем
ненавистной национальности. Разумеется, демагог прекрасно знает о тормозящем
агрессивность действии личного знакомства и потому последовательно стремится
предотвратить любые контакты между отдельными людьми тех сообществ, в
которых хочет сохранить настоящую взаимную вражду. И стратеги знают,
насколько опасно любое "братание" между окопами для боевого духа солдат.
Я уже говорил, насколько высоко оцениваю практические знания демагогов
в отношении инстинктивного поведения людей. И не могу предложить ничего
лучшего, как перенять испытанные ими методы и использовать их для достижения
наших целей. Если дружба между индивидами враждебных наций так пагубна для
национальной вражды, как это предполагают демагоги, -- очевидно, не без
веских оснований, -- значит, мы должны делать все, чтобы содействовать
индивидуальной дружбе. Ни один человек не может ненавидеть народ, среди
которого у него есть друзья.
Нескольких "выборочных проб" такого рода бывает достаточно, чтобы
возбудить справедливое недоверие к тем абстракциям, которые обычно
сочиняются о якобы типичных -- и, разумеется, достойных ненависти --
национальных особенностях "этих" русских, немцев или англичан.
Насколько я знаю, мой друг Вальтер Роберт Корти был первым, кто
предпринял серьезную попытку затормозить межнациональную агрессию с помощью
интернациональной дружбы. Он собрал в своем знаменитом детском селе в
Трогене, в Швейцарии, молодежь всех нацональностей, какие только смог
отыскать, и объединил ребят совместной жизнью. Вот бы ему последователей с
большим размахом!
Третья мера, за которую можно и должно браться сразу же, чтобы
предотвратить пагубные проявления одного из благороднейших человеческих
инстинктов, -- это разумное и критическое овладение реакцией воодушевления,
о которой мы говорили в предыдущей главе. И здесь тоже нам незачем
стесняться использовать опыт традиционной демагогии; то, что служило
военному психозу, мы обратим на дело добра и мира. Как мы уже знаем, в
раздражающей ситуации, вызывающей воодушевление, присутствуют три
независимых друг от друга переменных фактора. Первый -- нечто, в чем видят
ценность и что надо защищать; второй -- враг, который этой ценности
угрожает; и третий -- среда сообщников, с которой человек чувствует себя
заодно, когда поднимается на защиту угрожаемой ценности. К этому может
добавиться и какой-нибудь "вождь", призывающий к "священной" борьбе, но этот
фактор менее важен.
Мы говорили уже и о том, что эти роли в драме могут разыгрываться
самыми различными фигурами; конкретными или абстрактными, одушевленными или
нет. Как и у многих других инстинктивных реакций, прорывы воодушевления
подчиняются так называемому правилу суммирования раздражении. Оно гласит,
что действие различных провоцирующих раздражении складывается так что
слабость или даже отсутствие одного может быть компенсировано усиленным
действием другого. Из этого следует, что подлинное воодушевление возможно и
только ради чего-то ценного; враждебность против действительного или
выдуманного противника не необходима.
Функция воодушевления во многих отношениях сходна с функцией
триумфального крика у серых гусей и аналогично возникших реакций, которые
состоят из проявлений сильных социальных связей с товарищами и агрессии по
отношению к врагам. Я говорил в 11-й главе, что в случаях наименьшей
специализированности этого инстинктивного поведения -- скажем, у цихлид, у
пеганок -- фигура врага еще необходима; но на более высокой ступени развития
-- как у серых гусей -- она уже не нужна, чтобы сохранять взаимную
принадлежность и взаимодействие друзей. Я хотел бы думать и надеяться, что
реакция воодушевления у людей уже достигла такой же независимости от
исходной агрессии, или по крайней мере собирается это сделать.
Однако сегодня пугало врага еще является очень сильным средством
демагогов для создания единства и воодушевляющего чувства принадлежности;
воинствующие религии все еще имеют наибольший политический успех.
Потому -- это отнюдь не легкая задача: нужно возбудить столь же сильное
воодушевление массы людей ради мирного идеала, без помощи пугала, как это
удается поджигателям, у которых пугало есть.
Очевидная на первый взгляд идея -- использовать пугалом дьявола и
попросту натравить людей на "Зло" -- оказалась бы сомнительной даже с
людьми, высокоразвитыми духовно. Ведь зло -- по определению -- это нечто,
несущее угрозу добру, т.е. чему-то такому, что ощущается ценностью. Но
поскольку для ученого наивысшую ценность представляет познание, он видит
наихудшее из всех зол во всем, что препятствует расширению познания. Поэтому
мне лично злой шепот агрессивного инстинкта рекомендовал бы видеть
воплощение враждебного начала в пренебрежении к естественно-научному
исследованию, особенно у противников эволюционной теории. И если бы я ничего
не знал о физиологии воодушевления -- не знал бы, что оно "требует своего"
как рефлекс, -- я мог бы начать религиозную войну со своими оппонентами. Так
что какая бы то ни было персонификация зла недопустима. Однако и без нее
воодушевление, объединяющее отдельные группы, может повести к вражде между
ними -- в том случае, если каждая из них выступает за свой, четко очерченный
идеал и только с ним себя идентифицирует (я употребляю здесь это слово в
обычном, не психоаналитическом смысле). Я. Холло с полным основанием
указывал, что в наше время национальные идентификации очень опасны именно
потому, что имеют такие четкие границы. Человек может чувствовать себя
"настоящим американцем" в противоположность "русскому" -- и наоборот. Если
человеку знакомо множество ценностей и, воодушевляясь ими, он чувствует себя
заодно со всеми людьми, которых так же, как и его, воодушевляет музыка,
поэзия, красота природы, наука и многое другое, -- он может реагировать
незаторможенной боевой реакцией только на тех, кто не принимает участия ни в
одной из этих групп. Значит, нужно увеличивать количество таких возможностей
идентификации, а для этого есть только один путь -- улучшение общего
образования молодежи. Исполненное любви отношение к человеческим ценностям
невозможно без обучения и воспитания в школе и в родительском доме. Только
они делают человека человеком, и не без оснований определенный вид
образования называется гуманитарным: спасение могут принести ценности,
которые кажутся далекими от борьбы и от политики как небо от земли.
При этом не необходимо, может быть даже и нежелательно, чтобы люди
разных обществ, наций и партий воспитывались в стремлении к одним и тем же
идеалам. Даже незначительное совпадение взглядов на то, что именно является
вдохновляющими ценностями, достойными защиты, может уменьшить национальную
вражду и принести согласие.
Эти ценности в отдельных случаях могут быть весьма специфическими. Я,
например, уверен, что те люди по обе стороны великого занавеса, которые
посвятили свою жизнь великому делу покорения космоса, испытывают друг к
другу лишь глубочайшее уважение. Здесь каждая из сторон, конечно же,
согласится, что и другая борется за подлинные ценности. В этом плане
космические полеты приносят великую пользу.
Существуют однако два дела -- еще более значительных и в подлинном
смысле общечеловеческих, -- которые объединяют прежде разобщенные или даже
враждебные партии или народы общим воодушевлением ради одних и тех же целей.
Это -- искусство и наука. Ценность их неоспорима; и даже самые отчаянные
демагоги ни разу еще не посмели объявить никчемным или "выродившимся" все
искусство тех партий или народов, против которых они натравливали своих
адептов. Кроме того, музыка и изобразительное искусство не знают языковых
барьеров -- и уже потому призваны говорить людям с одной стороны занавеса,
что служители добра и красоты живут и по другую его сторону. И как раз для
выполнения этой задачи искусство должно оставаться аполитичным. Вполне
оправданно безграничное отвращение, которое вызывает у нас тенденциозное
искусство, подчиненное политике.
Наука, так же как и искусство, представляет собой неоспоримую и
самостоятельную ценность, независимую от партийной принадлежности тех людей,
которые ею занимаются. В отличие от искусства, она не является
непосредственно общедоступной и поэтому поначалу может связывать мостами
общего воодушевления лишь нескольких человек; но зато их -- очень прочно. Об
относительной ценности произведений искусства можно иметь разные мнения,
хотя и здесь подлинные ценности отличимы от ложных. В естественных науках
эти слова имеют более узкий смысл: здесь подлинность или ложность
высказывания определяются не мнением отдельных личностей, а результатами
дальнейших исследований.
На первый взгляд кажется безнадежным воодушевить широкие массы
современных людей абстрактной ценностью научной истины. Кажется, что это
понятие слишком далеко от жизни, слишком бескровно, чтобы успешно
конкурировать с той бутафорией воображаемой угрозы собственному сообществу и
воображаемого врага, которая всегда была в руках изощренных демагогов
удобным ключом для высвобождения массового энтузиазма. Однако при ближайшем
рассмотрении можно усомниться в этой пессимистической мысли. В
противоположность той бутафории, истина -- не фикция. Наука -- это ведь не
что иное, как применение здравого человеческого разума; и далекой от жизни
ее никак не назовешь. Гораздо легче говорить правду, чем ткать паутину лжи,
которая бы не разоблачила себя своей противоречивостью. "Ведь правда, разум,
здравый смысл -- видны без всяких ухищрений".
Больше любых других достижений культуры научная истина является
коллективной собственностью всего человечества. Она является таковой потому,
что не создана человеческим мозгом, как искусство или философия (хотя
философия -- это тоже "поэзия", в высочайшем и благороднейшем смысле
греческого слова поiеГ'у, "творить, создавать"). Научная истина -- это нечто
такое, что человеческий мозг не сотворил, но отвоевал у окружающей
внесубъективной действительности. Поскольку эта действительность для всех
людей одна и та же, то и в научных исследованиях -- со всех сторон любых
политических занавесов -- всегда, с надежным соответствием, обнаруживается
одно и то же. Если исследователь хоть чуточку сфальсифицирует результаты в
плане своих политических убеждений, -- это может быть сделано бессознательно
и с совершенно чистой совестью, -- действительность скажет на это "нет":
попытка практического применения таких результатов будет безуспешна. На
Востоке, например, одно время существовала школа, которая развивала учение о
наследственности, утверждавшее наследование приобретенных признаков. Это
делалось явно из политических соображений -- можно только надеяться, что
бессознательно, -- и все, кто верил в единство научной истины, были весьма
встревожены. Теперь о том утверждении больше не вспоминают, мнения генетиков
всего мира снова совпали. Это, конечно же, всего лишь маленькая победа,
частичная; но это победа истины -- и потому основание для высокого
воодушевления.
Многие жалуются на рассудочность нашего времени, на глубокий скепсис
нашей молодежи. Но я надеюсь, даже убежден, что это -- результат здоровой
самозащиты от искусственных идеалов, от воодушевляющей бутафории, в сети
которой так прочно попадали люди, особенно молодые, в недавнем прошлом. Я
полагаю, что как раз эту рассудочность и следует использовать для пропаганды
таких истин, которые, столкнувшись с недоверием, могут быть доказаны числом.
Перед ним вынужден капитулировать любой скепсис. Наука -- не мистерия и не
черная магия, методика ее усвоения проста. Я полагаю, именно рассудочных
скептиков можно воодушевить доказуемой истиной и всем тем, что она с собой
несет.
Совершенно определенно, что человек может воодушевиться абстрактной
истиной; но все-таки она остается суховатым, скучноватым идеалом, и потому
хорошо, что для ее защиты можно привлечь другой поведенческий акт человека
-- антагонистичный скуке смех. Он во многом подобен воодушевлению: и в своих
особенностях, свойственных инстинктивному поведению, и в своем эволюционном
происхождении от агрессии, но главное -- в своей социальной функции. Как
воодушевление во имя одного и того же идеала, так и
смех по одному и тому же поводу создает чувство братской общности.
Способность смеяться вместе -- это не только предпосылка настоящей дружбы,
но почти уже первый шаг к ее возникновению. Как мы знаем из главы "Привычка,
церемония и волшебство", смех, вероятно, возник путем ритуализации из
переориентированного угрожающего жеста, в точности как триумфальный крик
гусей. Так же как триумфальный крик и воодушевление, смех не только создает
общность его участников, но и направляет их агрессивность против
постороннего. Если человек не может смеяться вместе с остальными, он
чувствует себя исключенным, даже если смех вовсе не направлен против него
самого или вообще против чего бы то ни было. Если кого-то высмеивают, здесь
еще более отчетливо выступают как агрессивная составляющая смеха, так и его
аналогия с определенной формой триумфального крика.
Но, однако, смех -- это сугубо человеческий акт еще в большей степени,
чем воодушевление. И формально и функционально он поднялся выше над
угрожающей мимикой, которая еще содержится в обоих этих поведенческих актах.
В противоположность воодушевлению, даже при наивысшей интенсивности смеха не
возникает опасность, что исходная агрессия прорвется и поведет к нападению.
Собаки, которые лают, иногда все-таки кусаются; но люди, которые смеются, не
стреляют никогда! И хотя моторика смеха более спонтанна и инстинктивна, чем
моторика воодушевления, -- но вызывающие его механизмы более избирательны и
лучше контролируются человеческим разумом. Смех не лишает критических
способностей.
Несмотря на все эти качества, смех -- это серьезное оружие, которое
может причинить много вреда, если незаслуженно бьет беззащитного.
(Высмеивать ребенка -- преступление.) И все же надежный контроль разума
позволяет обращаться с хохотом так, как с воодушевлением было бы крайне
опасно: оно слишком по-звериному серьезно. А смех можно сознательно и
целенаправленно обратить против врага. Этот враг -- совершенно определенная
форма лжи. В этом мире мало вещей, которые могут считаться заслуживающим
уничтожения злом так определенно, как фикция какого-нибудь "дела",
искусственно созданного, чтобы вызывать почитание и воодушевление, -- и мало
таких, которые настолько смешны при их внезапном разоблачении. Когда
искусственный пафос вдруг сваливается с присвоенных котурнов, когда пузырь
чванства с треском лопается от укола юмора, -- мы вправе безраздельно
отдаться освобождающему хохоту, который прекрасно вызывается такой внезапной
разрядкой.
Это одно из немногих инстинктивных действий человека, которое
безоговорочно одобряется категорическим самовопросом.
Католический философ и писатель Г. К. Честертон высказал поразительную
мысль, что религия будущего будет в значительной степени основана на более
высокоразвитом, тонком юморе. Это, может быть, несколько преувеличено, но я
полагаю -- позволю парадокс и себе, -- что сегодня мы еще относимся к юмору
недостаточно серьезно. Я полагаю, что он является благотворной силой,
оказывающей мощную товарищескую поддержку ответственной морали -- которая
очень перегружена в наше время -- и что эта сила находится в процессе не
только культурного развития, но и эволюционного роста.
От изложения того, что я знаю, я постепенно перешел к описанию того,
что считаю очень вероятным, и, наконец, -- на последних страницах, -- к
исповеданию того, во что верю. Это позволено и ученому -- верить.
Коротко, я верю в победу Истины. Я верю, что знание природы и ее
законов будет все больше и больше служить общему благу людей; более того, я
убежден, что уже сегодня такое знание ведет к этому. Я верю, что
возрастающее знание даст человеку подлинные идеалы, а в равной степени
возрастающая сила юмора поможет ему высмеять ложные. Я верю, что они вместе
уже сейчас способны направить отбор в желательном направлении.
Многие людские качества, которые от палеолита и до самого недавнего
прошлого считались высочайшими добродетелями, многие девизы типа "права иль
нет -- моя страна", которые совсем недавно действовали в высшей степени
воодушевляюще, сегодня уже кажутся мыслящим людям опасными; а тем, кто
наделен чувством юмора, -- попросту комичными. Это должно действовать
благотворно! Если у индейцев-юта, этого несчастнейшего из всех народов,
принудительный отбор в течение немногих столетий привел к пагубной
гипертрофии агрессивного инстинкта, то можно -- не будучи чрезмерным
оптимистом -- надеяться, что у культурных людей под влиянием нового вида
отбора этот инстинкт будет ослаблен до приемлемой степени.
Я вовсе не думаю, что Великие Конструкторы эволюции решат проблему
человечества таким образом, чтобы полностью ликвидировать его внутривидовую
агрессию.
Это совершенно не соответствовало бы их проверенным методам. Если
какой-то инстинкт начинает в некоторых, вновь возникших условиях причинять
вред -- он никогда не устраняется целиком; это означало бы отказ и от всех
его необходимых функций. Вместо того всегда создается какой-то тормозящий
механизм, который -- будучи приспособлен к новой ситуации -- предотвращает
вредные проявления этого инстинкта. Поскольку в процессе эволюции многих
существ агрессия должна была быть заморожена, чтобы дать возможность мирного
взаимодействия двух или многих индивидов, -- возникли узы личной любви и
дружбы, на которых построены и наши, человеческие общественные отношения.
Вновь возникшие сегодня условия жизни человечества категорически требуют
появления такого тормозящего механизма, который запрещал бы проявления
агрессии не только по отношению к нашим личным друзьям, но и по отношению ко
всем людям вообще. Из этого вытекает само собой разумеющееся, словно у самой
Природы заимствованное требование -- любить всех братьев-людей, без оглядки
на личности. Это требование не ново, разумом мы понимаем его необходимость,
чувством мы воспринимаем его возвышенную красоту, -- но так уж мы устроены,
что выполнить его не можем. Истинные, теплые чувства любви и дружбы мы в
состоянии испытывать лишь к отдельным людям; и самые благие наши намерения
ничего здесь не могут изменить.
Но Великие Конструкторы -- могут. Я верю, что они это сделают, ибо верю
в силу человеческого разума, верю в силу отбора -- и верю, что разум
приведет в движение разумный отбор. Я верю, что наши потомки -- не в таком
уж далеком будущем -- станут способны выполнять это величайшее и
прекраснейшее требование подлинной Человечности.

К. Лоренц
АГРЕССИЯ

Редактор М.Г. Емельянова
Художественный редактор В.К. Кузнецов
Технический редактор Е.В. Антонова
ИБ No 20047
ЛР No 060775 от 25.02.92.
Подписано в печать 27.07.94. Формат 84х1081/32.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Усл.печ.л. 14,28.
Усл.кр.==отт. 14,7. Уч.==изд.л 13,91.
Тираж 20000 экз. Заказ No 574 С 086. Изд. No 49445
А/О Издательская группа "Прогресс"
1 19847, Москва, Зубовский бульвар, 17
Можайский полиграфкомбинат Комитета
Российской Федерации по печати.
143200, Можайск, ул. Мира, 93

Лоренц К.
Л 78 Агрессия (так называемое "зло"): Пер. с нем. ==
М.: Издательская группа "Прогресс", "Универс",
1994. == 272 с. == (Б-ка зарубежной психологии)
Автор книги == выдающийся австрийский ученый ==
прослеживает интересные аналогии в поведении различных видов позвоночных и человека, выделяя при этом
внутривидовую агрессию, как наибольшую опасность,
грозящую человечеству в современных условиях.
,0303020000-086^
Л--без объявления ББК 88
ООЬ(01)-94
Издательская фирма "Универс"
© Перевод на русский язык
Г.ф. Швейника, 1994.
© Издательская группа
I5ВN 5-01-004449-8 "Прогресс", 1994

Назад
Рейтинг книги
N/A
(0 Ratings)
  • 5 Star
  • 4 Star
  • 3 Star
  • 2 Star
  • 1 Star
Отзывы
Рейтинг:
Категория: